22
Комнатка Маши представляла собой закуток в огромном недостроенном доме, отгороженный неоструганными досками, оклеенными синей чертежной бумагой с выцветшими линиями каких-то проектов.
В углу стояла небольшая железная печка. К ней сразу же устремился Кайон и принялся разжигать.
Маша, растерянная и расстроенная, пыталась собрать кое-какую посуду на стол, побежала через двор к знакомым девушкам-штукатурам и принесла два стакана и три вилки с погнутыми зубцами.
Ребята старались развеселить жениха и невесту, громко разговаривали, вспоминали студенческие проказы давних, еще улакских лет, но за всем этим не могли скрыть некоторой озабоченности и удивления неожиданной женитьбой друга. Кайон временами устремлял на Ринтына выжидающий взгляд, будто надеялся, что тот вдруг встанет и скажет: "Друзья, вы меня простите, но я просто пошутил". И тогда вернется прежнее, и Ринтын снова станет просто товарищем, просто земляком, а не женатым человеком.
Чувствовалось, что в комнатке живет девушка. Кровать была аккуратно покрыта белым покрывалом, колченогий, грубо сколоченный стол замаскирован белой клеенкой. Даже стул, обляпанный краской, видно, хотели дочиста отмыть, потому что краска была поцарапана, так усердно ее терли.
Маша ходила по комнате, ставила на стол закуску и вздыхала. Кайон утешал ее:
— Все очень хорошо.
— Все же не так, как надо бы. Хотя бы чуточку подготовились…продолжала сокрушаться Маша.
— Может быть, именно так и должно быть, — возразил Кайон. — Два стакана, две тарелки — наверное, с этого и начинают все?
— Не огорчайтесь, — сказал Саша Гольцев. — Когда ко мне в стойбище приехала жена, у меня даже такой комнаты не было. Жил в классе. Спал на партах. Хорошо, что это были обычные столы, сколоченные из консервных ящиков. Ох и намучились мы! Не то что там тарелок, ложек не было! Пришлось мне самому вырезать из дерева. Кривые получились, но вместительные, суп из оленины отлично черпали.
Кайон подкладывал дрова в печку, железо раскалилось. После выпитого вина стало даже жарко. Ринтын смотрел на Машу, и в душе у него поднималась волна нежности. Она теперь всегда будет с ним, всю жизнь. Никто не знает, что их ждет завтра. Но надо ли обязательно так планировать свою жизнь, чтобы полностью исключить из нее неожиданности, открытия и удивления? По новой дороге идти всегда заманчивее, чем по той, которая тебе известна до последней кочки… Пусть он еще мало знает Машу. Может быть, это даже хорошо, что у нее есть тайны, которые Ринтыну еще надо открывать. Когда все ясно, понятно, верно — это даже неинтересно.
Глубокой ночью Ринтын проснулся от холода. Печка давно потухла, в комнату под покровом темноты вползла стужа, встала в углах мерцающими пятнами инея, растеклась по полу и холодным дыханием разбудила Ринтына. В комнате была такая же стужа, как в утреннем пологе, когда погаснет жирник и ночной ветер выдует все тепло, и все же… Какой бы плохой ни была комната, она все ж лучше самой прекрасной яранги! Семейная комната. Отдельная. Рядом лежит жена… Жена… Самый близкий теперь на свете человек… Ринтын осторожно, чтобы не разбудить Машу, слез с кровати и подошел к печке. Он долго сидел перед раскрытой дверцей, смотрел на холодный пепел и думал о том, что вот он сегодня с утра уже другой человек…
Ринтын с трудом разжег печку, и от раскаленной стенки потянуло теплом. Носки примерзли к полу в лужице, натекшей со стены. Ринтын еле отодрал их и посушил перед открытой дверкой печки.
Услышав скрип кровати, он оглянулся. Маша закрылась одеялом до подбородка. Она наблюдала за Ринтыном, и легкая улыбка играла на ее губах. Она была не совсем такая, как вчера вечером. Все как будто бы было прежнее, а она казалась иной. Может быть, оттого, что Ринтын никогда не видел ее в постели, или первая ночь что-то прибавила ей…
— Я хочу ее съесть, — сказал Ринтын, садясь на краешек жесткой кровати.
— Есть хочешь? — не поняла Маша.
— Я хочу съесть твою улыбку, — пробормотал Ринтын. Ну почему все нежные слова выглядят такими чужими и беспомощными? Сказать "любимая, дорогая" для Ринтына было все равно что декламировать чужие стихотворения и выдавать их за свои.
У Маши удивленно приподнялись брови, но Ринтын, не давая ей прийти в себя, поцеловал ее в уголки губ.
— А знаешь, Маша, я тебя очень люблю, — сказал Ринтын.
— Ну вот наконец-то! — засмеялась Маша. — Признался в любви после женитьбы!
— А мне почему-то казалось, что эти слова я тебе давно сказал, смущенно произнес Ринтын. — Ты меня прости. — Он направился к печке, чтобы подложить дров, и зацепил ногой стул.
— Тише, Толя, — Маша приложила палец к губам. — Тебе надо быть здесь осторожным.
— Тесновато, — оправдывался Ринтын и спросил: — Кто-нибудь живет по соседству?
— Нет, — Маша высвободила руку из-под одеяла. — Иди-ка сюда. Я тебя хочу предупредить… Эту комнату мне дали незаконно. Дом недостроенный. Когда я сюда переселялась, меня предупредили, чтобы сюда не ходили посторонние.
— Я же теперь не посторонний, — возразил Ринтын.
— Тем более, — сказала Маша. — Как только узнают, что у меня появился муж, тут же отберут комнату.
— Ну почему же? — удивился Ринтын.
— Я перевелась в пищевой институт, чтобы получить работу с большей оплатой. Мне ведь тяжело одной. Тебе это трудно представить, потому что вас, северян, и кормят и одевают. А когда мне эту комнату давали, поставили условие: никого сюда не приводить.
— Что же они, заподозрили, что будешь вести легкую жизнь? — пошутил Ринтын.
— Ну что ты! Просто это территория стройки, — объяснила Маша.
Ринтын был счастлив. После лекций он сразу же бежал и ждал Машу с работы. Он почти перестал ходить в библиотеку, его долг Софье Ильиничне Уайт возрос до угрожающего числа знаков.
В ожидании Маши Ринтын писал новый рассказ. В нем повествовалось об охотнике Гэмалькоте, который не хотел, чтобы его подросшие сыновья прорезали окно в яранге. Яранга на то и яранга, чтобы быть без окна. Ринтын писал с увлечением и вспоминал дядю Кмоля, черты которого придал Гэмалькоту.
Коченели пальцы, а в памяти возникали далекие картины детства, когда он готовил уроки в холодном чоттагыне, а собаки обнюхивали чернильницу, давно ли все это было, и вот он уже женат…
Маша молча целовала Ринтына и принималась разжигать печку. Ужинали глазированными сырками, кефиром и ложились в ледяную постель.
Ринтын вспоминал свое детство и вместе с этим воскрешал в памяти детали, которые переносил на страницы рассказа. Иногда он задумывался: не злоупотребляет ли он тем, что пишет только о хорошо знакомом? Даже люди у него обязательно должны были иметь живых прототипов, а о месте и говорить нечего: он попросту был не в состоянии выдумать целиком место действия для своих героев. Размышляя, Ринтын обнаруживал у себя полное отсутствие воображения, неспособность от начала до конца выдумать рассказ, не говоря уже о человеке. Оттого у него почти не было описаний внешности героев. Он видел их внутренним взглядом так отчетливо, слышал голоса, что не возникало надобности подробно описывать, как они выглядят.
Однажды он отважился и с листа перевел Маше рассказ о полете Тэгрынэ в Хабаровск.
— Как интересно! — горячо похвалила Маша. — И необычно! Тебе надо его по-настоящему перевести и показать знающим людям.
— Успею, — ответил Ринтын, слегка обескураженный тем, что Маша похвалила рассказ за необычность. Ему хотелось не этого. Наоборот, он стремился к тому, чтобы история, приключившаяся с Аней Тэгрынэ, переживалась читателем как своя собственная. Он так и сказал Маше.
— Да, да, — согласилась Маша, — это получилось, но вместе с тем есть и какая-то необычность, украшающая рассказ. Поверь мне, что это только к лучшему. Я имею в виду, что у тебя своя манера…
Ринтын опять был недоволен.
— Я еще ничего не сделал, а ты уже толкуешь о какой-то манере. Прошу тебя, скажи четко и прямо: как я написал?