Как я ко всему этому отношусь? А никак. Ерунда все это, чушь. То есть, может быть, не ты ерунда, и не два-три твоих приятеля - они, наверное, и в самом деле талантливы, хотя я плохо в этом разбираюсь... Ерунда джинсовые двухсотрублевые безумия, "травка", "диски", разнузданное словесное щегольство, вся пена - смоется, схлынет, уйдет, на мой взгляд. А что останется? Я даже и не знаю, что останется. Не знаю, я тебе честно говорю, не знаю.
Ты помнишь, я тебе рассказывал про стилягу Жукова? Да нет, что за чушь, никакого отношения к маршалу. Одноклассник, помнишь, я тебе рассказывал, у нас в школе был пацан, одевающийся в самолично сшитые немыслимые одежды и распевающий на переменах тошнотворно-смехотворные строчки:
Литл спутник, бибиби.
Ты сияешь, словно доллар.
Ты - частица рок-н-ролла,
О литл, литл спутник!..
Смеешься? Ну и правильно. Так вот, стиляга Жуков поступил-таки в наш институт на лесоинженерный факультет. Почему поступил и почему на лесоинженерный? А потому, что по тем временам на ЛИФе, так его сокращенно называли, конкурса не было совсем, а в ходу была поговорка:
Лучше помереть от тифа,
Чем быть студентом ЛИФа.
Видишь ли, это сейчас новая романтика подобную модель приветствует и признает: тайга, лошадь, овцы, транзистор, простая, но умная женщина, Библия, чай, малиновое варенье на веранде, где дух сосновый и разноцветные стекла под жужжание ос и пчел. А тогда - ни-ни. Физика, и все тут. Никаких. Геология и физика. Кибернетика, космос и - точка.
Вот. Ну а Жукову, двоечнику, сам понимаешь - куда деваться? Двоечник-то двоечник, стиляга-то стиляга, а без диплома - что? Отброс общества, говаривал Жуков. Отброс общества я буду, чуваки, без дворянского диплома о высшем образовании, говорил он.
Ну, разумеется, вскоре же после поступления в институт его неоднократно обсуждали на различных комсомольских собраниях: кок, пиджак до колен, галстук с купальными девицами, корочки "на микропорочке". Слушали и постановляли: кок состричь, галстук снять, пиджак укоротить, на воскресники ходить. Галстук Жуков снимал, кок стриг, на воскресники ходил, а потом кок снова вырастал, и все начиналось сначала.
А у Жукова между тем, я тебе замечу, было любимейшее занятие стиляги. А именно - любил он в печальную минуту жизни пойти в кинотеатр "Октябрь" на последний сеанс и там, в густой толпе, высматривал он перед фильмом одинокую "клевую чувиху". Глаз с нее уже больше не спускал, "ложил глаз", а после кино подходил к ней и заводил на ночной улице деловой разговор: врал, звал, клялся, упрашивал, молил, заклинал. Частенько даже и получалось, иногда даже вызывалась по телефону и "подруга". Тогда ехали к Аркаше Барсукову "на хату", врубали "маг", закусывали черным хлебом и луком, гасили верхний свет...
Но однажды, однажды, как бы это тебе рассказать, однажды ночное приключение закончилось, если можно так выразиться, трагически, трагически закончилось ночное зимнее приключение Жукова. Высмотрел себе Жуков зимой, на сорокаградусном морозе, молчаливую полную девушку с сонным ртом и потащился за ней без шапки, уговаривая, аж до станции Пугач, где она, будучи студенткой, квартировала у старушки. Девушка в ответ на его остроты и намеки лишь редко смеялась, не разжимая губ, а, подойдя к дому, скрылась за стылым забором и его решительно к себе не пустила. Жуков ругнулся и вдруг с ужасом осознал ситуацию: без шапки, в "корочках", демисезонном пальто. Жуков тогда стал униженно ломиться и кричать, чтобы его пустили хоть погреться и что он никому ничего не сделает дурного. Любовь Жукова молчала, но зато отозвалась из-за ставен старушка. Она сказала, что сейчас выйдет и спустит на Жукова овчарку-кобеля. И овчарка-кобель в подтверждение ее слов злобно металась за высоким забором, и адский холод жег уши, щеки, руки, ноги несчастного.
В безумии пустился он по ночной стылой дороге к центру. Бежал, оскальзывался, падал, вставал, хрипел, выл, плакал.
Он так обморозился, Жуков, что врачи серьезно подумывали - не отнять ли ему левую ногу по щиколотку. Но, можно сказать, обошлось. Жуков долго лежал в больнице, и мы приходили к нему. Весь обмотанный бинтами, он выглядел раненым героем, и мы, помню, много шутили на эту тему. Первоначально притихший Жуков тоже стал весел и говорил, что если бы ему отрезали ногу, то он был бы очень рад, так как имел бы до конца дней своих безмятежное существование в качестве пенсионера-инвалида и сторожа колхозного рынка, а сейчас вот ему нужно уходить из "здешней прелестной лечебницы", сдавать экзамены, догонять и так далее.
Но, однако, разрыдался, когда до него дошла весть, что он исключен из института за неуспеваемость, непосещение и "хулиганский поступок, приведший его на больничную койку", так было сказано в приказе.
Тут уж мы все возмутились и взялись за дело. Протестовали. Ходили к ректору, написали в "Комсомольскую правду", и там появилась статья о формальном отношении комсомольцев к своему товарищу.
Ты спрашиваешь, что дальше? А дальше, собственно, и все. Жуков выписался из больницы, долго ходил с тросточкой, окончил, вследствие статьи, институт, по распределению не поехал, и про него был фельетон в местной газете "Вперед" под названием "Не кочегары мы, не плотники". Я вскоре уехал на Север и на долгие годы потерял его из виду.
И лишь недавно я снова встретил его. Изрядно обрюзгший, с ранней сединой в длинной шевелюре, одетый в модную нейлоновую куртку, обутый в щегольские желтые резиновые сапожки, упорно толкал наш Жуков по осенней мостовой громадную скользящую тачку с капустой. Рядом с ним семенила тоже довольно изящная женщина торгового облика. Вдруг тачка опрокинулась, и вилки покатились по улице. С криком "вечно так у тебя получается, у неряхи, все люди уже капусту посолили давно" женщина принялась эти вилки ловить, кряхтя, наклоняясь и показывая любопытствующей публике краешки теплых фланелевых штанов. "Заткнись!" - крикнул Жуков, и во рту у него при этом блеснул золотой зуб. "Как тебе не стыдно!" - вопила женщина, и у ней золотые зубы тоже сияли. Я к нему подходить не стал. Вот и все.
Вот и все, да, все. Понимаешь... Понимаешь, старичок, я понимаю, что история, рассказанная мной, - мутна, неубедительна и практически не имеет никакого отношения к нашей беседе. Я мог бы говорить еще, я мог бы рассказать тебе о нелепой смерти нашего институтского джазмена Фарида Мансурова. Стройный татарчонок, с жгучей ниточкой черных усиков над пухлой губой, он, сняв пиджак, в белой китайской рубашке с закатанными рукавами, закрыв глаза, самозабвенно работал барабанными палочками. А в новый, 1961 год для лихости полез на ледяную пятиметровую русскую бабу, снежную скульптуру, установленную на городской елке. Голова бабы не выдержала и оборвалась, убивая ударника. После этого он несколько лет разъезжал в инвалидной коляске, постепенно слабел, сочинял графоманские сентиментальные стихи и посылал их во "Вперед". Стихи он диктовал многочисленным девкам - любительницам, почитательницам его поэтического таланта. Девки охотно приходили к нему, он пил с ними вино, просил их раздеваться и ходить перед ним нагишом. Они присаживались к нему в инвалидное кресло, он цапал их за грудь, а они брили его сизые щеки безопасной бритвой. Потому что сам он к тому времени уже совсем ничего не мог и только покрикивал, чтобы аккуратнее обращались с усами... Я мог бы тебе рассказать о блестящей карьере Аркаши Барсукова, Жуковского товарища и собутыльника, который выдвинулся, защитил диссертацию и сейчас занимает большой административный пост в области леса и древесины. Я мог бы рассказать тебе, как спился в конце концов журналист Василий Попугасов и ходил около издательства, клянча у своих знакомых на сто грамм со словами, что "скоро они его уже больше никогда не увидят". Как в воду глядел и умер от цирроза печени в сумасшедшем доме. Я мог бы рассказать и о себе, но ты меня и так достаточно знаешь, вон как ухмыляешься. Уж не считаешь ли ты меня конформистом? Не знаешь? А я знаю, и мне кажется, что так это - тонко, может быть, немножко, но считаешь, обязательно считаешь. Однако я не обижаюсь, и потом все это имеет косвенное отношение к нашей беседе. Понимаешь, я ничего не хочу тебе навязывать и ничего ни с чем не хочу сравнивать. На мой взгляд, никаких поколений не существует, а существуют лишь люди в поколениях. Понимаешь, среднестатистически, может быть, одно поколение имеет одну тенденцию, другое - другую. Но люди есть люди, жизнь есть жизнь, и плевать она хотела на тенденции и статистику. Понимаешь, я совсем в своих речах запутался, я только хочу тебе сказать, что у каждого из нас висел в комнате портрет Хемингуэя, и этот наш фюрер до сих пор глядит нам в затылок своим тяжелым взглядом. Нет, нет, я люблю Хемингуэя, я до сих пор с удовольствием перечитываю иногда одну-две странички старого Хема, и каждый раз заново как-то это меня... бодрит. Но, видишь ли, он ведь и сам поставил перед "Фиестой" эпиграфом фразу: "И восходит солнце, и заходит солнце, и возвращается ветер на круги своя..."