— Слушайте меня, братцы, — сказал я рекрутам. — Лечить вас я не стану: вы не больные. Кормить буду. Мясное каждый день, спать вволю, баня по субботам. А взамен будете бегать, таскать и тянуть канат, сколько скажу.
По рядам пошёл шепоток.
— Мясное каждый день? — недоверчиво переспросил кто-то сзади.
— Так я бы, барин, и сам в рекруты пошёл! — брякнул рыжий вертлявый парень из первого ряда.
— Ваше благородие говорить надо, дурья голова! — рявкнул на него Дятлов и повернулся ко мне. — Федотом его звать. Язык у него длинный, а сам весит, как курица.
— Становись по одному, — скомандовал унтер. — Сапоги снять!
Первым на весы полез тот же Федот.
— А вешайте лучше в сапогах, — попросил он. — А то обидно выйдет, совсем ничего не потяну.
Рекруты прыснули, а весил Федот, как я и думал, мало. Детина Антип, ростом под потолок, оказался тяжелее всех, только на жерди повис мешком, побагровел до ушей и сорвался на втором разе.
— Дык я к такому не приучен, — пробасил он, потирая ладони. — Мне бы мешок какой, я бы снёс.
— Будет тебе и мешок, Антип.
Федот повис у меня на жерди, подтянулся раз, другой и застрял на третьем, болтая ногами.
— Держи, курица, держи! — закричал ему Дятлов. — Ещё вершок!
До жерди он дотянулся-таки подбородком и рухнул наземь под хохот всей светлицы.
Больше трёх раз у меня не подтянулся никто. Пудовую гирю одной рукой над головой выжал один Антип, и то единожды, а маленький Минька поднял её только до плеча и чуть не сел вместе с ней. Зато версту Минька пробежал первым, обогнав всех шагов на сорок, и пришёл почти не запыхавшись.
— Я у барина в мальчиках бегал, — объяснил он, сияя. — Туда-сюда, весь день, а кормили через раз.
Дёсны у шестерых кровили от одного нажатия моего пальца. Один кашлял с мокротой, и я выслушал его трубкой. Жара у него не было, хрипы сидели высоко, простуда с дороги, и его я отправил в лазарет, в тепло, на горячее питьё, велев вернуть через три дня.
Последним передо мной стоял Савка, белобрысый, с запавшими щеками. Ел он, по словам унтера, через день, а ночами лежал лицом к стене.
— Дома кто остался? — спросил я его.
— Жена. — Савка смотрел в пол. — На сносях была. Не знаю, родила ли.
— А написать ей?
— Грамоте не учен. И она тоже. Дьячок прочтёт, ежели пошлёте.
— Значит, пошлём. Барыня моя за тебя напишет, а ты ей скажешь, что писать.
Савка поднял на меня глаза, и в них впервые за всё утро что-то шевельнулось.
Здоровых для сравнения Сверчков отобрал сам и, похоже, с удовольствием. Двадцать молодцов, один к одному, выстроились в соседней светлице, и рядом с ними мои казались подростками. Их я тоже взвесил и обмерил по одному и записал в другую графу.
Пока я записывал, в дверях появился высокий капитан с насмешливыми глазами и оглядел мою команду так, как оглядывают лошадей на ярмарке.
— Это и есть лекарская богадельня? — громко спросил он у Сергея. — Голенищев, гренадерская рота, — представился он мне и щёлкнул каблуками. — Не обижайтесь, господин лекарь. Нарва — дело другое, там вы горячку лечили. А из этих гренадеров не сделаешь, хоть сливками их пои.
— Сливками не буду, — ответил я. — Печёнкой.
Голенищев захохотал и ушёл, а Сергей проводил его тяжёлым взглядом.
Котёл я осмотрел напоследок. Кашевар Лаптев, пожилой солдат с обожжёнными руками, приподнял крышку, и из котла пахнуло кислым. Щи он варил из плохо заквашенной капусты — мягкой, склизкой, с неприятным душком, — и мяса в этих щах не бывало с Петрова дня.
— Мясо по праздникам, ваше благородие, — обиделся Лаптев. — Испокон веку щи да каша. Солдат на них весь век стоит.
— Стоять-то стоит, — согласился я. — Только недолго.
Артельную книгу мне показал Дятлов. Деньги в ней уходили на соль, лук, капусту и на чарку по праздникам, и выходило их на человека столько, что я тут же начал прикидывать в уме, сколько печёнки на них можно купить.
Все числа я записал в тетрадь, против каждого имени. Весили мои рекруты в среднем на полпуда меньше, чем положено мужику их роста, и подтягивались по разу, по два.
С этих чисел мы и начнём.
* * *
Кушанья я расписывал со Штоссом вечером в его каморке. Иван Георгиевич, наш штатный лекарь, давно ведал деньгами моего двора и считал быстрее любого купца.
— Печёнка, — диктовал я. — Сердце, рубец, всё, что мясники отдают задёшево. Снетки. Горох, гречка, по воскресеньям творог. Конопляное масло в кашу. Капуста, только квашенная как следует, и клюква.
— Солдату клюкву? — переспросил Штосс, не поднимая головы.
— Да-да. И пророщенный горох, по горсти в день.
— Чарка?
— Квас вместо чарки.
Штосс долго щёлкал на счётах, потом отодвинул их и посмотрел на меня поверх тетради.
— Выходит дешевле, чем они едят теперь, Михайло Алексеевич, — сказал он. — Это подозрительно.
— Посчитайте, во что им обходится чарка по праздникам.
Счёты он снова придвинул к себе, пощёлкал и хмыкнул.
— Одна чарка съедает у них больше, чем вся ваша печёнка, — признал он.
На Сенную за печёнкой я поехал с Лаптевым в первый же базарный день. Кашевар всю дорогу молчал и смотрел в сторону, а у мясных рядов совсем насупился.
— Печёнку, сердце, рубец, — перечислил я мяснику. — Всё, что у тебя к вечеру остаётся.
— Требуху? — Мясник вытер руки о фартук и покосился на мундир Лаптева. — Для гвардии?
— Для гвардии.
— Так её у меня кошатницы берут, для кошек. Господа требуху не едят.
— Господа много чего не едят. Почём отдашь, ежели всякий день брать станем?
Цену мясник назвал мне такую, что Лаптев хмыкнул и полез пересчитывать артельные деньги. Снетки в соседнем ряду продавали мешками, сушёные, и стоили они дешевле лука.
— Это ж мужицкая еда, — пробормотал Лаптев, запуская руку в мешок. — Я на ней в деревне и вырос.
— Потому и вырос, — ответил я. — Только печёнку в котле не томи до подошвы, клади её в кашу под конец. Сварится быстро, а сила в ней останется.
Горох для моей команды Лаптев замачивал теперь сам, в длинном корыте у печи, и к концу недели ворчать перестал. Белые хвостики он разглядывал с тем же недоверием, с каким в его деревне, наверное, разглядывали первую картошку, и никого к корыту не подпускал.
Прослышав про новый котёл, полковой батюшка, отец Иона, пришёл ко мне раньше всех и сразу спросил про среду.
— Печёнку в среду давать не станете?
— В среду и пятницу снетки с горохом, батюшка.
— Рыбу в среду Устав не велит, — нахмурился отец Иона. Помолчав, он махнул рукой. — Ну да служивым дозволяю. Снетки благословляю. А в Рождественский пост?
— Рыбой, батюшка. Снетками, грибами, горохом. Ничего запретного в пост они у меня не увидят.
Отец Иона перекрестил котёл, а заодно и Лаптева, и ушёл довольный.
Тресковый жир мне раздобыл Лемке. Архангельские купцы возили его в Петербург бочками для кожевников, и Лемке выпросил у них бочонок самого светлого, топлёного из свежей печени. Бочонок он привёз прямо в Мариинскую, в аптечную комнату, и держал нос платком, пока его открывали.
— Мои покупатели разбегутся, — пожаловался он. — Два дня он простоял у меня в подвале, и подвал теперь пахнет хуже кожевни. Зачем солдату такая гадость?
— В Англии им уже лечат ломоту, — ответил я. — А мне он нужен для силы и для костей. Ложка в день, и к весне мои молодцы вам спасибо скажут.
— Не мне, герр Салтыков. Вам. Вы ж из лекаря в кашевары записались.
Мейер, старший лекарь Мариинской, заглянул на шум, замахал руками от запаха, а отдышавшись, рассказал мне своё.
— Голубчик, раз уж вы теперь кормите вместо того, чтобы лечить… У меня в женской палате мещанка с Песков, мочеизнурение. Пьёт по ведру в день, а сама тает. Мы её подкрепляем мёдом да белым хлебом, чтобы возместить, что уходит с мочой, только она всё равно тает.
Мёдом! Мочеизнурение у нас, выходит, лечили сахаром.
— Карл Фёдорович, а отец Афанасий у нас на чём второй год служит? — спросил я.