— Гвардейцу бегать? — Виллие покосился на меня.
— И бегать, и канат тянуть. Сила от одной каши не растёт, ей ещё и работа нужна.
— А посты? Полковой священник съест вас за скоромное в среду.
— Посты соблюдём. В пост рыба, горох да грибы, и сила от них растёт не хуже.
Лист Виллие сложил, сунул обратно за обшлаг и долго смотрел на меня.
— Я просил вас сберечь двадцать человек, — проговорил он наконец. — А вы мне перекраиваете солдатский котёл.
— Пока двадцать, Яков Васильевич.
Виллие хмыкнул, и это у него сходило за смех.
— До Пасхи, — сказал он. — Ветлугину я напишу сам. Со Сверчковым воюйте сами, он и меня терпеть не может. И бумаги к Покрову с вас никто не снимал.
Двадцать рекрутов, которых все уже списали, и полгода сроку. Покой мой, выходит, продлился ровно месяц.
Хотя… Признаться, я уж лучше буду заниматься откармливанием солдат, чем вознёй со всякими подлецами вроде Вышеславцева.
Такое мне по душе!
* * *
В тот же вечер за ужином я рассказал Насте про двадцать рекрутов.
— Значит, теперь вы и ночевать станете в казарме? — Настя отложила вилку. — Вы и так дома только спите.
— Слобода у собора, в двух шагах. Буду ходить к ним по утрам, а к обеду домой.
— Знаю я ваши обеды. Прошлый раз вы к обеду пришли в девятом часу вечера.
— Тогда меня держал Мейер. А рекруты ложатся рано, им по распорядку спать в девять.
— А грамоту они знают?
— Хорошо, если один из двадцати.
Настя подумала и вдруг просияла.
— Так им картинки нужны! Как у Ширяева для будочников. Встать, умыться, поесть, бегать. Я нарисую.
— А ещё им некому писать домой, — сказал я. — Один у меня с тоски не ест.
— Тогда и письма за них писать стану, кто попросит. — Она снова взялась за вилку и поглядела на меня с прищуром. — А раз солдатам печёнку, то и вам. Нечего мужу есть хуже рекрута.
Кухарка, услыхав это из-за двери, загремела ухватом.
— Барин у нас, выходит, теперь на солдатском котле, — проворчала она. — Мне что же, и кашу ему в котле варить?
— В горшке вари, — ответил я. — Только масла конопляного не жалей.
— И рыбьего жира ему ложку, — подсказала Настя. — Для крепких костей.
— Помилосердствуйте, Анастасия Петровна, — взмолился я. — Жир я пью только по долгу службы.
— А отчего печёнка? — спросила Настя. — Говядина, по-моему, лучше.
— Говядина дороже, а силы в печёнке больше. От неё и крови прибавляется, и в сумерках видишь лучше. — Я подцепил вилкой кусок. — А рыбий жир для костей. У рекрута их, считай, нет, рос он на тюре да на квасе.
На Покров я докладывал государю про иву и водяную лихорадку и уложился в четверть часа. Государь выслушал, кивнул, а напоследок спросил, правда ли, что я взялся за двадцать рекрутов Виллие. Я ответил, что правда, и он посмотрел на меня с любопытством, но больше ни о чём не спросил.
Черенки от отца пришли через неделю после Покрова, в длинном ящике, обшитом рогожей. Гришка внёс его в прихожую так бережно, как носят иконы, я придержал ящик, а Настя сама поддела ножом крышку. Внутри, переложенные мокрым мхом, лежали два пучка прутьев с бирками, а сверху записка, писанная крупно, по-старому.
«Антоновка и грушовка, по дюжине. Держать в песке, в холоде, до апреля. Настасье Петровне кланяюсь».
Строк на этот раз было три, и я рассмеялся.
— Отчего вы смеётесь? — спросила Настя, прижимая записку к груди.
— Мне батюшка пишет по две строки. А вам целых три, и в одной поклон.
Черенки мы зарыли в погребе, во влажный песок, и Настя сама воткнула над ними дощечку с надписью. Песок таскал Гришка, а я держал ему фонарь.
Шов, которым я зашил Гришке голову, давно зарос, и волосы он теперь нарочно зачёсывал так, чтобы шрам было видно. Кухарке он рассказывал, что голову ему зашили его же собственными волосами, и та всякий раз крестилась.
На печном выступе у меня третий день лежал мокрый холст с горохом. Горошины треснули и выпустили белые хвостики, и кухарка обходила холст стороной, а Гришка спросил шёпотом, не колдовство ли это.
— Сухой горох от цинги не спасает, Гриша, — сказал я. — А проросший спасает, как свежая зелень. Зимой зелени не сыщешь, зато горох лежит в каждом амбаре.
— И солдатам его? — недоверчиво спросил Гришка.
— По горсти в день.
Андрей заехал ко мне в субботу, прямо из канцелярии, с папкой под мышкой. Новости он привёз, по своему обыкновению, разложенные по порядку.
— Вышеславцев уехал в свою деревню, под надзор. Сестра его, мать Кирилла, поехала с ним. Функа судят в уголовной палате.
— А Кирилл? — спросил я.
— Сенат снял с него измену. Письмо из Франции, выходит, придумал дядя, а Кирилл лишь водил пером. За наперстянку дядя жалобы не подал, сестру пожалел. Государь же огласки не хотел. Велено лишить Кирилла звания камер-юнкера и определить юнкером в Молдавскую армию, на Дунай. — Андрей помолчал и выложил на скатерть сложенный листок. — Перед отъездом он просил передать тебе. Я прочёл, не взыщи. Служба.
На листке стояло всего три слова, а вместо подписи две буквы.
«Долг за мной. К. Л.»
— Какой ещё долг? — удивилась Настя. — Он же вас утопить хотел.
— Утопить меня хотел дядя, его руками, — ответил я. — А вытащили его из этого дела мы. Считать Кирилл, видно, умеет.
Записку я убрал в ящик стола. Когда Кирилл придёт отдавать свой долг, я не знал, но в том, что придёт, не сомневался.
* * *
Бумага Виллие почти три недели гуляла по канцеляриям, и в Преображенскую слободу мы с Сергеем пошли только в середине октября. Сергей служил в Преображенском, и рекрутов этих, по слову Ветлугина, приписали к его роте. От Кирочной до полкового собора было ходу минут пять, и всю дорогу он смеялся.
— Ветлугин мне так и сказал. Раз зять у тебя лекарь, забирай своих дохляков. Ты, Михайло, теперь у нас в полку над покойниками начальник.
— Живы они пока, — ответил я. — А к весне сам увидишь.
Ветлугин принял нас в полковой канцелярии стоя и долго не отрывался от бумаг.
— Опять вы, господин лекарь, — сказал он наконец. — Летом вы мне полк в Нарве под карантин сажали, а нынче кормить взялись?
— Летом я вам полк домой привёл, господин полковник.
— Привели, — проворчал Ветлугин. — Ладно. Мне всё одно, лишь бы к смотру стояли ровно и не падали.
Полковой лекарь Сверчков, сухой человек в очках, ждал нас у светлицы и встретил меня с таким видом, будто я пришёл создавать ему одни лишь проблемы.
— Вы, сударь, моих рекрутов откармливать будете? — спросил он вместо приветствия. — Мужика мясом избалуешь, он потом в строю ленится.
— От голода он ленится, господин Сверчков, — ответил я. — Сытый в строю стоит прямее. Это я вам к весне и покажу.
Сверчков поджал губы и отступил к двери. Спорить со мной он, видно, собирался после, на бумаге.
Как же они любят эти чёртовы бумаги… Я полагал, что бьются бумагами только в двадцать первом веке. Но оказалось, что эта раздражающая привычка появилась у людей ещё за две сотни лет до моего рождения.
Рекруты ждали меня в светлице в два ряда. Я прошёл вдоль строя и сперва смотрел людям не в лица. Шеи тонкие, ключицы торчат, у троих кожа на руках шелушится, и чешутся почти все. Лбы выбриты, мундиры с чужого плеча, и смотрят все исподлобья. Впереди у каждого двадцать пять лет службы, и про это помнил каждый.
При них стоял усатый унтер, тот самый, что в Нарве принёс мне от роты крысиные копейки. Звали его Дятлов, и Ветлугин поставил его к рекрутам дядькой.
— Двадцать душ, ваше благородие, — доложил он. — Годных из них, ежели по совести, ни одного. Но ребята смирные.
Весы я выпросил в провиантском магазине, большие, с коромыслом, на каких взвешивают кули с мукой. Гришка принёс с Сенной пудовую гирю, торговка отдала её за полтину на месяц, а солдаты Сергея ещё с утра вкопали во дворе два столба и положили на них жердь. Мерную тесьму с узелками я взял свою, тетрадь тоже.