Литмир - Электронная Библиотека

— От порчи, — строго ответила Акулина. — Чтобы боль в нитку ушла.

— Пусть висит, — согласился я. — Хуже от неё не будет.

Акулина хмыкнула, оглядела меня с ног до головы и села на сундук, сложив на коленях красные от стирки руки.

— Шинель-то моего Ерофея, — сказала она, кивнув на лавку. — Под Аустерлицем он остался, с гвардией. Одна шинель от него и вернулась. А этот ваш пришёл, за щёку держится, глаза мокрые, а шутить всё пробует. Ну, я его и уложила. Пусть, думаю, хоть до зари поспит.

Дятлов снял шапку и долго мял её в руках.

Ещё час я дал Федоту доспать, и будить его мы стали, когда до зари оставалось меньше часа. Сел он на лавке, моргая, схватился за щёку, увидел унтера, потом меня, и лицо у него вытянулось.

— Ваше благородие, — хрипло сказал Федот. — Я не в бега. Я в сон подался.

— В сон он подался! — прошипел Дятлов. — Я тебя чуть в беглые не записал, ирод!

Федот покосился на шинель у себя на коленях, потом на хозяйку и вдруг, к моему изумлению, поклонился ей в пояс, как кланяются в церкви.

— Спасибо, тётка, — сказал он. — Зуб молчит, первый раз за три дня. Я тебе за это на Масленой блинов принесу, сколько унесёшь.

— Иди уж, блинщик, — отмахнулась Акулина, только щёки у неё порозовели.

На вечерней заре Федот стоял в строю на своём месте, с распухшей щекой, и на перекличке гаркнул своё «я» так бодро, что фельдфебель покосился на него с подозрением. Акулине я заплатил за сбитень на всю команду, а взамен попросил об одном. Гвоздику пусть кладёт и дальше, а кто в слободе разболеется всерьёз, особенно из детей, того пусть шлёт прямо ко мне.

— Пришлю, барин, — пообещала она. — А зуб-то ему всё одно рвать?

— Завтра поглядим, — ответил я. — Может, и рвать не придётся.

* * *

В воскресенье после обедни я пришёл в слободу с лекарским ящиком. Цинковые цветы, белый порошок, которым в аптеках присыпают мокнущую кожу, у меня были свои, а гвоздичное масло я ещё в пятницу взял у Лемке для мазей. Растёртые вместе на стекле, они давали густую вязкую кашицу, которая в зубе через час схватывалась камнем.

Федот, увидев крючок, позеленел.

— Рвать будете, ваше благородие?

— Беречь буду, — ответил я. — Открой рот и думай о сбитне.

Инструмент этот я одолжил у нашего больничного цирюльника, тонкий, с загнутым кончиком. Им я выбрал из дупла гвоздичную кашицу и всё размякшее, что под ней сидело, промыл зуб тёплой водой с вином и плотно набил его своей смесью. Минька светил мне свечой и сопел в ухо, а Савка обхватил Федота за плечи, хоть держать того нужды не было. Вскоре Федот осторожно сомкнул челюсти, прислушался к себе и расплылся в улыбке.

Такую пломбу научатся ставить лет через семьдесят. Продержится она, сколько продержится, а зуб Федоту ещё послужит, и вырвать его я всегда успею.

— Это что ж выходит, — восхитился Федот, ощупывая щёку, — у меня теперь во рту своя аптека? Лемке ваш обзавидуется!

— Аптека будет у всех, — сказал я. — К Рождеству Лемке пришлёт зубной порошок, из мела с мятой, а Гришка купит в Гостином щётки на всю команду. Утром и вечером, как ружьё чистите.

У большинства моих рекрутов личных щеток не было, в отличие от местных офицеров.

— Мел жевать? — возмутился от котла Лаптев. — Курам на смех!

Мел, которым Вертоградов осенью ославил его соль, Лемке отпустит мне на этот раз честный, и старик, пожалуй, назначит за него двойную цену из одного удовольствия. Федот тем временем оглядел команду, подбоченился и объявил то, чего все от него и ждали.

— Слыхали? Теперь и зубы у нас по уставу!

Хохотали все, даже Лаптев, а Дятлов отвернулся к окну, и по его спине я видел, что смеётся и он.

Кожевник вдовы Веженской приехал к полудню, на санях, и привёз мне сапоги, двадцать пар на две колодки, сшитые к Святкам, как он и обещал ещё осенью. Рекруты разбирали их по мерке, натягивали тут же, на лавках, и топали по светлице так, что у Лаптева с полки упала ложка. Антипу кожевник шил на большую колодку, и сапоги вышли под стать хозяину, две добрые лодки.

Савка, надев свою пару, застыл посреди светлицы и смотрел на носки.

— Петьке бы такие, — сказал он наконец. — Как подрастёт.

Когда команда высыпала примерять обновы на снегу, я попросил кожевника задержаться и положил перед ним казённый сапог из полковой швальни, из тех, что осенью при мне вертел в руках рябой швальный солдат.

— Распори-ка подошву, — попросил я. — Хочу видеть, на чём мои рекруты к весне пошли бы в лазарет.

Кожевник поддел подошву ножом, и она отошла с сухим треском. Между двумя тонкими слоями кожи, подкрашенными снаружи под добрую, я увидел обрезь вперемешку с бумагой, проклеенную варом. Кожевник сплюнул в угол и вытер нож о фартук.

— Такую подошву я бы и на покойника не надел, барин. Вёрст на пять её хватит, а там солдат босой.

— А на сорок вёрст? — спросил я.

— На сорок вёрст её разве что сапожнику носить, которому за починку платят, — буркнул кожевник.

Распоротый сапог я завернул в рогожу и увёз домой. Андрей ещё в ноябре обещал мне узнать к Святкам, кто в Комиссариате читает бумаги Пестерева раньше Сената, а на Масленой этот сапог ляжет в руки великому князю. Бегать за Пестеревым я не собирался. Дятлов видел, как я заворачиваю рогожу, и не спросил меня ни о чём.

* * *

Елизар, мой пожилой ученик, что служил теперь при больничной карете, внёс дочку в приёмную в понедельник, ещё затемно, завёрнутую в тулуп. Стеше было шесть лет, и правая ручка у неё от локтя до самых пальцев была замотана в тряпицу, сквозь которую проступал жир. Чуть свет, когда Агафья грела воду мыть избу к празднику, девочка потянула на себя чугун с кипятком, а мать, по слободскому обычаю, смазала ожог гусиным салом.

— Барин, — сказал Елизар, и губы у него прыгали. — Четверо у меня, а эта младшая.

Сперва я дал Стеше две капли лауданума на ложке с водой и только потом взялся за руку. Больше дать я не посмел. Опий у детей гасит дыхание, и мера тут тоньше волоса.

Сало я смывал сам, тёплой кипячёной водой, долго и бережно, пока Стеша заходилась плачем у Плетнёва на руках. Кожа под ним краснела ровно, а пониже локтя вздулись два пузыря, большие и тугие. Пузыри я трогать поостерёгся, целый пузырь сам по себе лучшая повязка.

Ожог вышел неглубокий, кожа нарастёт, только болеть он будет долго, и всякая перевязка станет для девочки пыткой. Остудил я ручку холодными примочками и наложил на неё кипячёное полотно с тонким слоем спермацетовой мази.

Терентий, державший ей ноги, взмок от её крика не меньше моего. Агафья плакала в коридоре, уткнувшись лбом в стену, а Елизар стоял у двери с белым лицом и всё повторял, что недоглядел.

— Салом больше не мажь, — сказал я Агафье, выйдя к ней. — Сало держит жар в коже, как крышка в горшке. Холодной водой надо, и сразу.

— Так ведь бабка моя всегда салом… — всхлипнула она.

— А бабкиных внуков сколько выросло со шрамами?

Агафья подумала, утёрла глаза концом платка и кивнула.

Завтра полотно присохнет к ране, и снимать его придётся с водой, по нитке. Крик будет вдвое громче, а капель вдвое ей не дать. Пока я мыл руки, мне вспомнилось, как в моём веке детей на перевязках отвлекали картинками и сказками, и всякая медсестра знала, что ребёнок, у которого глаза заняты чудом, кричит вполовину. Только чудес в Мариинской больнице для бедных не держали.

Зато я помнил трубку из своего детства, картонную, с зеркальцами внутри. Стоило её повернуть, и цветные стекляшки складывались в звёзды, ни разу не повторяясь. Придумает её шотландец Брюстер лет через десять, а у меня в детстве она стоила копейки.

— Елизар, — сказал я. — Вечером я буду у Шамшева, за Рогаткой. К утру у твоей Стеши будет на что смотреть, пока мы её мучаем.

Елизар ничего не понял, но поклонился мне в пояс.

* * *

Двор наш за Рогаткой к вечеру затих, мастера разошлись по избам, и только у Шамшева в мастерской горели две свечи. Порфирий Данилович, механик с привилегиями, который ещё весной пятого года раньше меня дошёл своей головой до трубки со втулкой, сидел над токарным станком и, увидев меня, только поднял бровь.

35
{"b":"981981","o":1}