Ширяев подоспел ко мне через четверть часа, с тамошним приставом и четырьмя будочниками при алебардах, и долго разглядывал Гришкин крест.
— Мальчонка ваш, сударь, лучше моих будочников управился, — сказал он наконец. — Мы с приставом все переулки у Сенной облазили.
Ворота оказались заперты изнутри, и будочники высадили их плечами. В красильню мы вошли вслед за приставом, Гришка увязался за мной, и отогнать его к саням я не сумел. Под низким закопчённым потолком стояли старые чаны, ещё бурые по краям от марены, а в глубине, у печи, гудели медные кубы. От нашатыря с кислым паром у меня запершило в горле. Шёл я последним, брать химика было делом полиции, а моё дело было увезти домой Гришку и поглядеть, что сталось с моим корнем.
Вертоградова я увидел у куба. Стоял он, сутулясь, в прожжённом фартуке и держал горбушку жёлтыми пальцами, а к нам обернулся не спеша, и ожог через щёку в свете печи казался совсем багровым. Бежать он и не подумал.
Пустую склянку Янсена, ту самую, что пропала у меня из кабинета, я заметил на полке у печи, а возле неё рядами два десятка новых склянок, и на каждой белел свежий ярлык.
«Соль Вертоградова. По четверти грана».
Меру он теперь знал или думал, что знает. Только свою меру я ищу у постели всякого больного, по ртути, а у него она выходила одна на всех, как для собак в клетке.
— Поздравляю, Салтыков, — сказал он и откусил от горбушки. — Только поймали меня не вы. Так что не стоит злорадствовать.
— Мне и не надо было вас ловить, — ответил я. — Вы сами оставили столько следов, что нам даже напрягаться не пришлось.
— Корень ваш, кстати, уже соль. — Вертоградов кивнул на куб и тут разглядел у меня за спиной Гришку. — А, пряничный! Лист хозяина твоего я у тебя весной за пряник купил, помнишь?
— Второй раз не продал, — сказал Гришка и шагнул вперёд, так что мне пришлось придержать его за плечо. Иначе бы мой слуга на него накинулся. А это уже излишне.
Хотя, признаться, я и сам бы с радостью врезал Ветроградову пару раз.
Тетрадь лежала на столе раскрытой, рядом со стопкой листов, исписанных набело. Пристав полистал её и молча подвинул ко мне, и страницу со своей фамилией я нашёл сразу. Её Вертоградов разделил чертой надвое, слева шёл я, справа он сам. Хинную соль я, по его счёту, варил месяцами, а он неделями, и всех шестерых профессоров, купивших мой прибор с ртутью, он переписал по фамилиям. В самом низу, подчёркнутое так, что перо прорвало бумагу, стояло «К Пасхе обогнать».
На верхнем листе стопки было выведено крупно «В конференцию Медико-хирургической академии. О соли из корня змеиного». Сочинение своё, как я понял, он готовил туда, откуда его когда-то выгнали за дерзость профессору химии.
Мерил он и меня, как свою рыжую собаку, на пуды и граны, только меры мне так и не нашёл.
Заковали Вертоградова в железа в ту же ночь, на съезжей, как доложил мне потом Ширяев. Генерал Луговской обещал, что химик пойдёт в кандалах до Рождества, а до него оставалось ещё одиннадцать дней.
Извозчику, который ждал нас у моста, я отдал целковый, и он перекрестился второй раз. Гришку я усадил в сани рядом с собой и укрыл полой своей шубы, как маленького. До самой Кирочной он стучал у меня под мышкой зубами и всё порывался рассказать, как было, а я велел ему молчать и дышать в мех.
* * *
Едва Устинья увидела белые щёки Гришки, как всплеснула руками и кинулась во двор за снегом, и перехватил я её у самой двери.
— Тереть надо, барин! Снегом, покуда не отошли, все так делают!
— В полку снегом и тёрли, — поддакнул от печки Касьян, наш истопник.
— Оттого в полку пальцев и недосчитывались, — ответил я. — Таз тёплой воды, Устинья. Тёплой, не горячей. А снег свой отнеси обратно во двор.
Снег рвёт подмороженную кожу, как тёрка, а греть её надо исподволь, и Гришкины руки я опустил в таз сам. Гришка зашипел, когда кровь пошла назад в пальцы, и тут же заулыбался во весь рот. К щекам и ушам ему Глаша прикладывала тряпицы, смоченные в той же воде, и краснела при этом сильнее, чем он сам.
Найда, которую Касьян привёл из истопницкой, обнюхала Гришкин тулуп и вдруг зарычала, низко, вздыбив шерсть на загривке. От тулупа несло нашатырём из красильни, и я понял, что бывшего хозяина она помнит лучше нас всех. Гришка протянул ей мокрую руку, Найда обнюхала и её, перестала рычать и лизнула ему ладонь.
— А я ему слово-то сперва спросил! — Мартын стоял в дверях и сиял. — Он мне стерлядь, а я ему самовар, всё как Евстигнеич учил. Не скажи он слова, я б его и за ворота не пустил.
— Не пустил бы, — подтвердила Настя. — Он и у меня, Михайло Алексеевич, слово спросить хотел, да вовремя одумался.
Устинья захохотала, и Мартын побагровел до самой бороды.
— Так ведь порядок, барыня, — пробурчал он. — Сам барин велел.
Отогревшись, Гришка рассказал мне всё сам, и рассказывал так, что про ужин в людской забыли все. Сани химика у Сенной нырнули в переулок, пристав застрял меж возами, а Гришка соскочил, кликнул на углу извозчика и погнал следом, держась от чужих саней шагов за сто.
— Ехать-то он не хотел, барин, — говорил Гришка, блестя глазами. — Говорит, не повезу, мне потом твой барин голову снимет. А я ему медяков в рукавицу и говорю, барин мой лекарь, он тебе её обратно пришьёт.
Глаша прыснула в фартук, а я спросил о том, что было для меня важнее.
— Отчего же ты сам ко мне не поехал, извозчика послал?
— Так ворота ж, барин! Уйду я, он кубы свои увезёт, ищи его потом. А извозчику на слово кто поверит? Вот я ему слово и дал.
Тут в людской стало тихо, и я подумал, что весенний пряник Гришка отработал сполна.
Я усадил его на лавку подле себя.
— Один ты в другой раз не бегай, Гриша, — сказал я при всех. — А за нынешнее с понедельника пойдёшь к Терентию в Мариинскую. Будешь учиться крутить винт при ртутной трубке и считать пульс. Хватит тебе сапоги чистить.
Гришка открыл рот и так его и не закрыл.
Настя переглянулась со мной, сходила к себе и положила ему на колени новую заячью шапку, припасённую к Рождеству, взамен той, что он потерял у канавы.
Заснул Гришка у печки, прижимая шапку к груди, и будить его я не стал. Найда легла у его ног, хотя место её было при Касьяне, и Касьян ей ничего не сказал.
* * *
В воскресенье после обедни мы с Плетнёвым, моим вторым лекарем, и с Терентием пошли по домам всех двадцати, кто подписывался на порошок от удара. Ртутных трубок у нас было три, и две из них Штосс выдал мне из запаса двора, скрепя сердце и с записью в денежную тетрадь. Кухарок в этих домах заранее предупредили Агафья с Елизаром, моим пожилым учеником, и нас уже ждали.
Первой нас приняла полковница из угольного дома, та самая, что в среду не отдала Насте порошка и до самых дверей расспрашивала её, правда ли, что я не сплю ночами. Склянку она вынесла сама и вручила мне двумя пальцами, как дохлую мышь.
— Так правда или нет, батюшка? — спросила она, едва я сел к столу. — Уж очень меня сон ваш интересует.
— Правда, сударыня. Мало сплю, — ответил я. — А вы?
— А я не сплю с самого Покрова! — Полковница махнула платком. — Оттого и порошок этот купила. Думала, у меня это к удару.
Ртуть у неё встала ровно, по-молодому, и про бессонницу я стал расспрашивать иначе.
— Чай на ночь пьёте?
— Чашек пять, батюшка, с вареньем. Иначе какой же вечер?
— А после обеда ложитесь?
— Часок, а то и два.
— Вот и весь ваш удар, — сказал я. — Чай пейте до обеда, после обеда не ложитесь, и сон к вам придёт сам.
Девушка, что подавала нам чай, всё прятала руки под передник, а мою чашку поставила так неловко, что я увидел её запястье, красное, в трещинах и лоскутах слезающей кожи. Полковница проследила мой взгляд и отодвинулась от девушки вместе со стулом.
— Не глядите на неё, батюшка, — зашептала она так, что слышали все. — Феня это, с осени её из деревни взяла, а она, извольте видеть, облезает вся. Проказа, не иначе! Завтра же назад отправлю, покуда весь дом не перезаразила.