— Бредил он, сударь, — проворчал со своей койки Кологривов. — Ночью по-немецки бормотал, про ключи от аптеки, что их кому-то отдать надобно, а наутро очнулся и давай каяться. Я ему ещё тогда сказал, что каяться ему не в чем, да разве немца переспоришь.
Тут у меня всё и сложилось. Крови до головы Мейера в ту ночь доходило едва-едва, под утро он и дышать перестал, а проснулся с тяжёлой головой и с той же чёрной тоской, что летом уложила вдову на моём корне. «Всё рассказал» говорила в старике эта тоска.
— Карл Фёдорович, — сказал я. — Часы мои в больнице знает всякий извозчик на Литейной. А про то, что вечером в доме останется одна прислуга, Вертоградов узнал иначе. Ничего вы ему не выдали.
— Ничего? — Мейер приподнялся на локте.
— Ничего. Это вы на себя в тоске наговорили, а тоску нагнала соль. У вдовы от корня была такая же. Вертоградов уверял меня, что тоска бывает от грязи в корне, а соль его чиста. Похоже, ошибся он.
Мейер стянул очки со лба, протёр их краем одеяла и вдруг рассмеялся, тихо и хрипло, и лицо у него на моих глазах сделалось прежним.
— Стало быть, голубчик, я вам и тут пригодился.
— Ещё как пригодились, — ответил я. — Давайте теперь всё это запишем, пока помните.
Записку мы сели писать здесь же, на подносе для склянок, втроём. Легли в неё числа Мейера, каких нет больше ни у кого на свете, от шестидесяти восьми ударов поутру до той четвёрки, на которой у него съехало перо, и ночные наши замеры через каждую четверть часа.
Добавил я туда лист Плетнёва от генерала Луговского и тоску, что пришла к Мейеру наутро, а назвал её «Запиской о действии соли змеиного корня на человека», и Мейер потребовал, чтобы его имя стояло первым.
— Пусть знают, что старый дурак пошёл к нему сам, — сказал он. — И чтобы ни одна душа потом не сказала, что Салтыков пробовал эту соль на товарище.
Плетнёв, вернувшийся от генерала, подписал вслед за Кологривовым, Терентий приложил руку, и в полдень я отправил его с запиской к Виллие. Перед тем он ещё раз смерил Кологривова, и ртуть у старого лекаря встала на ста пятидесяти пяти против понедельничных ста пятидесяти.
Корень держит напор ещё неделю-другую после последней доли, это я знал, только мост под моими троими сужался с каждым днём. Николаю Миронычу и третьему моему больному я ещё на рассвете отписал, что корня больше нет, и велел пить отвар и ждать.
— Соль вашу из могильной травы первым приму я, сударь, — объявил Кологривов, опуская рукав. — Только по-вашему, по четверти грана и при ртути. По-вертоградовски я не согласен.
— С понедельника, Ефрем Данилыч, — ответил я. — Ежели соль у Лемке получится.
— Выйдет, — буркнул он и погрозил Мейеру пальцем. — А вы, голубчик, как встанете, так сразу за шашки. Партия за вами с прошлой Пасхи, и проценты на неё набежали.
Мейер был чист, и теперь это знал не один я. А первый довод против Вертоградова, записанный числами, уже ехал туда, где химику он понравится меньше всего.
* * *
Ширяев, пристав нашей Литейной части, пришёл в Мариинскую к полудню, по моей вчерашней записке, и лист из-под пряника перечитал у окна, шевеля усами, раза три.
— «Корень ваш я взял себе», — прочёл он вслух и поднял на меня глаза. — Своей рукой, сударь, и с подписью! Да он же сам себе приговор написал. Тут кража, да ещё подлог руки, и теперь мне есть за что его брать.
— Осталось найти где, — сказал я.
Об этом я думал с самого утра, и теперь у меня всё сошлось. Голова у Вертоградова была золотая, только жил он напоказ и о том, что будет с ним завтра, не думал совсем. Признание в краже он написал собственной рукой и подписал своей фамилией, чтобы я видел. Пряник, которым он хотел уколоть Гришку, купил у разносчика возле той самой москательной лавки на Садовой, где весной брал купоросное масло бутылями, а ни одной своей соли он не сварит, пока не купит масла.
Отравил он генеральские дома у самого дворца, да ещё моим именем. А приметы у него такие, что любой будочник запомнит, жёлтые пальцы до второго сустава, ожог через щёку, белёсые глаза и нашатырный дух за версту.
— По субботам он за маслом ездит сам, — подхватил Ширяев. — Ахметка на съезжей вспомнил. Никому химик не доверяет, всё своими руками. Да лавка-то та на Садовой, сударь, а Садовая не моя часть. Тамошний пристав мне не подчинён, и не любит он, когда к нему с Литейной лезут.
Тут я поймал себя на том, что прикидываю, где мне самому лучше сесть в засаду, и рассмеялся.
Кто он мне такой, этот Вертоградов? Химик, у которого ни чина, ни места, выгнанный из академии за дерзость. А обманул он генералов, и генералы ему этого не спустят. За каждым мерзавцем лекарь Салтыков бегать не обязан.
Не мой это уровень, потому что будет их много. Очень много.
Вот так, стоя здесь и сейчас, пересмотрел я свои выводы.
Моё дело продумать всё как следует и отдать тем, кому по чину положено, а у меня в больнице лежат больные. Мне лучше о них думать. Стариков я спас, а дальше на кой за ним гоняться? Когда это могут сделать за меня.
— Чужая часть станет вашей, — сказал я Ширяеву. — Нынче я еду к генералу Луговскому.
Генерал Луговской, тот самый, которого Плетнёв с Терентием отходили по моему листу в ночь на четверг, жил на Миллионной, и лакей его, седой, в ливрее, загородил мне дверь, едва я назвался.
— Чужих не велено! Генерал не принимают.
Лакея этого генерал, как я знал, выбранил за то, что тот пустил ночью в дом чужих людей, и теперь старик стерёг дверь не хуже Евстигнеича.
— Кто там ещё⁈ — донеслось из глубины дома, и лакей присел. — Пускай!
Генерал лежал в спальне на высоких подушках, сухонький, в ночном колпаке, и смотрел на меня так, как смотрят на неприятельский редут.
— Салтыков? — спросил он. — Так это вы меня травили, сударь?
— Травил вас купец, ваше превосходительство, моим именем и чужой солью, — ответил я. — Сварил её химик Вертоградов, поповский сын из-под Казани, а приказчик, собирая подписку, всем читал, что порошок сделан по способу Салтыкова, чтобы старики брали охотнее. Лист же, по которому вас отходили, писал я.
Старик долго молчал, и щека у него дёргалась, пока я ждал, на кого теперь повернётся его гнев.
— Поповский сын, — выговорил он наконец. — Меня. Генерала. Пятьдесят лет меня ни турецкая пуля не брала, ни шведская. А тут какой-то химик опоил, как мальчишку, порошком от удара! Да я его…
Прибор я привёз с собой и, пока генерал бранился, сам закрутил ему рукав на руке. Ртуть поднялась только до ста на шестьдесят, пульс шёл редкий, и соль из старика за полтора дня ещё не вышла.
— Лежать вам до понедельника, — сказал я, сворачивая рукав.
— Лежать я буду. — Генерал приподнялся на подушках. — А вот химик ваш у меня до Рождества в кандалах пойдёт, Салтыков, это я вам говорю! Нас на Миллионной шестеро таких обманутых, и все шестеро нынче же отпишут главнокомандующему. Я с ним в турецкую войну из одного котелка щи хлебал!
Прошение главнокомандующему под генеральский рык вывел лакей, а я тем временем рассказал генералу то, что продумал за утро.
— Брать его в лавке не надо, — сказал я. — Возьмёте в лавке, получите одного химика с бутылью масла, и он вам скажет, что купил его медь чистить. А проследите до логова, возьмёте и кубы, и мой корень, и тетрадь, где у него записан всякий гран. В лавку же посадим моего Гришку, в заднюю комнату, к щёлке в двери. Пальцы химик спрячет в перчатки, щёку в шарф, а в лицо его Гришка знает.
— Слугу в засаду? — Генерал фыркнул и вдруг ухмыльнулся. — А ведь дело, Салтыков! На слуг в лавках такие и не глядят. Он ведь их за людей не считает.
— И собак тоже, — ответил я.
— А мне-то чем теперь пить от удара, лекарь? Порошок мой отобрали, а напор, говорят, никуда не делся.
— Покуда ничем, — сказал я. — Напор у вас нынче низкий и ещё с неделю сам держаться будет. В воскресенье я объеду всех двадцать, кто подписывался на его порошок, и каждого смеряю, а соль из барвинка дам, когда проверю её на своих.