Литмир - Электронная Библиотека

— Найдой её назовём, — сказала Настя от двери. — Раз нашлась.

Людская загомонила, и под этот гомон Настя подошла ко мне.

— Слово они выучат, Михайло Алексеевич, — сказала она тихо. — А стеречь дом кто их научит? Вы ведь с утра до ночи в больнице.

— Евстигнеич научит, — ответил я. — Касьяна он мне сосватал, вот пусть с него и спрашивает.

Записку в крепость, к Евстигнеичу, я написал тут же, на краю кухонного стола, и вторую Ширяеву, приставу нашей Литейной части, и обе отправил с Гришкой. По чужой записке в мой дом больше не войдёт никто. Остальному моих людей научит человек, простоявший в караулах полжизни, а сам я взял извозчика и поехал к Лемке.

* * *

Аптека на Мещанской в царский день стояла полупустая. Приказчик скучал за весами, а сам Адам Васильевич, мой компаньон по хинной соли с первой моей петербургской зимы, выслушал меня у себя за перегородкой, у остывшего куба, и снял очки.

— Соль из Immergrün? — переспросил он. — Герр Салтыков, этой травой у нас в Германии кровь из носу унимают, а на могилы её сажают, чтобы помнили. Соль от удара из могильной травы! Что люди скажут?

— Хинную кору у вас в Германии тоже полтораста лет пили толчёной, ложками, — ответил я. — Покуда мы с вами не собрали её силу в щепоть. С барвинком будет то же самое. Сила в листе есть, Кологривов на вашем отваре напор держит, я его в понедельник мерил. Мало её, и разлита она по всему листу.

Лемке повертел очки в пальцах и долго молчал. Спорить со мной о науке он давно бросил, спорил он теперь только о своём имени, и я ждал, когда разговор до имени дойдёт.

— Способ тот же, что с корой, — проговорил он наконец. — Кислая вода, потом щёлочь, потом спирт. Лист другой, и выйдет ли из него соль, я вам не скажу. Сколько же её давать?

— Этого никто на свете не знает, — сказал я. — Узнавать будем по ртути, с четверти грана, у постели больного, который сам на это согласится. Напор и пульс через каждую четверть часа, наутро половина, и так до верной меры.

— Вертоградов мерил собаками, — Лемке надел очки. — А вы, стало быть, ртутью.

Только тут он и заговорил о том, о чём думал весь этот разговор.

— А с мелом как же? Две аптеки на Невском нашу соль до сих пор не берут. Я сорок лет на чистом товаре, герр Салтыков.

— Капля кислоты, Адам Васильевич, — ответил я. — Мел в ней шипит, а хинная соль растворяется молча. Позовёте провизоров с Невского и при их же глазах капнете кислотой в обе соли разом, в вашу и в его. Шипеть в вашей будет нечему. Но это после. Слух этот уйдёт вместе с тем, кто его пустил, а уходить ему, сдаётся мне, скоро.

Лемке усмехнулся и полез в конторку за бумагой.

— Листа нужен пуд, никак не меньше. Отвара у меня осталось две бутыли, одну я и пущу в ночь на пробу, чтобы проверить способ. Выйдет соль из отвара, выйдет и из листа.

Записку Готлибу он написал сам, по-немецки, крупными готическими буквами, и вложил в неё денег за труды. Я приписал внизу по-русски два слова от себя, и с этой запиской на рассвете на Голодай должен был выехать Елизар, мой пожилой ученик, с мешками и заступом.

Домой я ехал и думал, что к субботе станет ясно, будет ли у меня чем лечить моих троих.

* * *

У ворот собственного дома меня остановил Мартын.

— К кому изволите, барин, и от кого? — спросил он с таким лицом, что я едва не рассмеялся.

— К себе, Мартын. От себя.

— Проходите, — разрешил он и оглянулся на крыльцо. — Только там у нас Евстигнеич. Лютует.

Евстигнеич, караульный из крепости и сорок первый, как он сам себя звал, из стариков барона, стоял посреди двора в шинели, с медалью на груди, и гонял моих людей, как новобранцев на плацу. Пришёл он после смены, по моей записке, и с порога объявил, что дом баронской дочери надобно стеречь пуще всякой крепости.

— Касьян мой человек, ваше благородие, мне за него и ответ держать, — сказал он, вытянувшись передо мной. — А заодно и с прочих спрошу. Плохо у вас тут с караулом, дозвольте доложить. Слово вы им дали хорошее, только слово одно, а надобно два. В крепости у нас пароль с отзывом на одну букву дают, для памяти. Вы скажете стерлядь, а вам в ответ самовар, и обоим ясно, что свои.

Проверку он устроил при мне. Егорыч, отставной унтер барона, которого Евстигнеич привёл с собой, тот самый, что в августе держал у кареты дверцу и стоял при этом не шелохнувшись, вышел за ворота, нахлобучил шапку на брови и постучал, держа в руке записку, исписанную каракулями.

— От барина я! — прохрипел он чужим голосом. — Барин велел склянку в больницу везти, спешно!

Мартын, к моему ужасу, отодвинул засов.

— Стой! — рявкнул Евстигнеич. — Ворота у тебя, Мартын, что кабак на Сенной, заходи кто хочет! Слово спросил?

— Так он же от барина, — растерялся Мартын.

— Они все от барина! — Евстигнеич ткнул пальцем в записку. — И тот, вчерашний, тоже был от барина!

Глаша открыла Егорычу дверь в сени и от смущения не спросила у него вообще ничего, только присела и покраснела, и Евстигнеич у меня за спиной закатил глаза. Устинья слово спросить не забыла, но на «студень», который пробормотал ей Егорыч, махнула рукой, похоже, мол, и пропустила его дальше, а потом ахнула и закрестилась, потому что шёл пост.

До кабинета Егорыч, однако, не дошёл. В проходе у меня на глазах встал Гришка, расставив ноги, с кочергой в руке.

— Слово говори! — потребовал он.

— Студень, говорю ж! Барин велел спешно…

— В пост студня не бывает, дядя! — Гришка не сдвинулся с места. — Слова не знаешь, значит, не от барина. Ступай назад, откуда пришёл!

Евстигнеич усмехнулся и тронул медаль на груди.

— Вот это часовой, — сказал он. — Этого не проведёшь, ваше благородие.

Напоследок я вышел на крыльцо сам и постучал в собственную дверь. Гришка открыл, увидел меня и всё равно загородил проход.

— Слово, барин.

— Стерлядь, — сказал я.

— Самовар, — ответил Гришка с самым серьёзным видом и только тогда посторонился.

Настя смеялась за его спиной в ладонь, а Евстигнеич, я видел, сиял, хоть учил парня и не он.

Касьяна Евстигнеич поставил на ночь при кабинете, с ключом на шнурке, и Найда, которой Устинья к вечеру простила иконы, улеглась у его ног на старый тулуп. Сторож при доме у меня теперь был, и при стороже собака.

Провожая меня до кабинета, Гришка замялся у двери.

— Барин, пустите меня к делу. Химика того я весной в лицо видал, у той самой лавки. Ежели его там станут ждать, я его с первого взгляда признаю.

— Пущу, Гриша, — ответил я. — При Ширяеве будешь.

Дом мой к ночи был заперт не хуже крепости. За пазухой у меня лежал пряник с Садовой, первая ниточка к самому Вертоградову.

* * *

Карла Фёдоровича Мейера, старшего лекаря Мариинской, я застал утром в палате, в подушках и с очками на лбу. Пульс у него был шестьдесят два, ртуть показала сто десять на семьдесят, руки потеплели, и всё-таки по глазам старика я сразу понял, что ночь он провёл хуже своего пульса.

— Голубчик, — заговорил он, едва я сел. — Всё я ему рассказал. Про вас, про дом, про всё на свете. Продал я вас за своё учёное любопытство, старый дурак.

Ефрем Данилыч Кологривов, старейший наш лекарь, сидел у меня за спиной на соседней койке с прибором на коленях и сердито сопел. Он так и просидел тут всю ночь, сторожа своего немца.

— Давайте по порядку, Карл Фёдорович, — сказал я. — Что он у вас спрашивал?

— Где вы живёте. Кто у вас в доме. Когда вы спите.

— А вы ему что ответили?

Мейер открыл было рот и замолчал. Брови у него поползли вверх, к очкам, он пожевал губами, и я увидел, как он пытается вспомнить и не может.

— Сказал, что в больнице вы с восьми утра и до темноты, — проговорил он медленно. — А про дом… Про дом я ему ни слова не сказал, голубчик. Это я помню.

— И всё?

— Всё. — Мейер растерянно посмотрел на меня. — А мне-то казалось, что я ему всё выложил.

29
{"b":"981981","o":1}