Литмир - Электронная Библиотека

Третий мой больной из приёмного выпил свою ложку отвара молча и только сморщился. Напор у него за два дня не сдвинулся ни вверх, ни вниз, и я записал это как удачу.

Николай Мироныч приехал к полудню, в лисьей шубе, и, прежде чем сесть к прибору, перекрестился на ртутную трубку, как крестился на неё у себя в конторе. Числа у него тоже держались. Записку мою про Бухару он прочёл ещё в субботу и теперь хотел знать одно.

— Кто, Лекарь? — спросил он, закатывая рукав.

— Химик, Вертоградов, — ответил я. — Живёт на Аптекарском острове, в старой оранжерее в Аптекарском огороде.

— Купец купцу не откажет. — Николай Мироныч хмыкнул в бороду. — Я его казанцу втрое дам, а корень будет у вас к Рождеству.

Мейер, по своему обыкновению, записал на краю листа и адрес, рядом с моими числами. Когда купец ушёл, он помолчал над листом и спросил меня, не поднимая глаз.

— А ежели он её уже сварил, голубчик? Соль-то?

— Тогда тем более никому ни грана, — ответил я. — И вам тоже. Дайте мне слово, что сами пробовать не станете.

— Даю, голубчик. — Мейер глядел в пол, и голос у него был ровный. — А сами вы когда спали? У вас в кабинете третью ночь лампа горит, мне Терентий сказывал. Нас вы лечить станете, а вас кто будет лечить?

Ответа он ждать не стал, сдвинул очки на лоб и ушёл в женские палаты.

Барвинок держал, только мост этот был узкий, и стоять на нём до Крещения моим троим было опасно. Если купец корня не выкупит, ехать на Аптекарский придётся мне самому.

* * *

В среду за завтраком Устинья поставила передо мной гречневую кашу с грибами и объявила, что завтра Спиридон-поворот, солнце на лето, зима на мороз. Настя дождалась, пока она уйдёт, и отодвинула свою чашку.

— Вчера на Литейной приказчик носил по домам подписной лист, и кухарка одной генеральской вдовы позвала Агафью поглядеть, — сказала она. — На порошок от удара, по десять рублей склянка, раздавать после Нового года. Приказчик всем вслух читал, что порошок этот сделан по способу господина Салтыкова, тем и уговаривал. Подписались уже человек двадцать, всё старики, кухарка строки считала. Только лист он в тот же час унёс, а читать кухарка не умеет, так что кто подписался, никто не скажет.

Ложка стукнула у меня о край тарелки. Выходило, что моим именем он сбывает старикам свою соль, и если хоть один из них не проснётся, в Петербурге скажут, что его уморил лекарь Салтыков.

Тут же Гришка принёс мне две записки. Первая была от Николая Мироныча, писанная крупно, по-купечески, и запятых в ней не нашлось ни одной.

«Лекарь. Казанца не сыскал. Ездил к самому химику. Втрое давал. Не продаёт ни за какие деньги. Сказал что Салтыков сам к нему придёт. Н. М.»

Вторую прислал Никитин из гренадерской роты, и её я прочёл с удовольствием, какого за всю эту неделю не помнил. В субботу обе команды впервые встали на одни весы при обоих унтерах. Мои рекруты прибавили за неделю по два с половиной фунта, гренадеры Голенищева по полфунта, и капитан, по словам Никитина, велел перевесить всех заново, а после проверить гири.

— Еду к нему, — сказал я. — Нынче же. Гриша, беги в Мариинскую, скажи Мейеру и Терентию, что я на Аптекарском, у Вертоградова, и к вечеру вернусь.

— Одного я вас к такому человеку не пущу, Михайло Алексеевич. — Настя поднялась из-за стола. — Возьмите хоть Касьяна.

— Печи пусть Касьян топит, — ответил я. — Я еду разговаривать. Двадцать стариков с его порошком для меня теперь страшнее, чем мои трое на одном гране корня.

Она посмотрела на меня, кивнула и сама принесла мне шубу.

* * *

Сперва я поехал к Виллие. Торговать лекарством мимо аптек запрещено, и одно слово Якова Васильевича остановило бы подписку вернее любых моих уговоров. Только с утра он уехал во дворец, где назавтра праздновали рождение государя, и в канцелярии у него я прождал до второго часа, пока дежурный лекарь не сказал, что раньше вечера Яков Васильевич не вернётся. Записку я ему оставил и поехал на Аптекарский.

Извозчик довёз меня по льду через Неву и Невку до Аптекарского острова к третьему часу. Аптекарский огород лежал под снегом, и из сугробов торчали только длинные стеклянные спины оранжерей. В крайней, у самой Карповки, стёкла запотели изнутри, и над трубой шёл дым.

Внутри пахло нашатырём и спиртом так, что у меня защипало глаза. Под стеклянной крышей, где летом, видно, зрели лимоны, стояли медные кубы, а длинный стол был заставлен ретортами и воронками.

Хозяин поднялся из-за стола мне навстречу и руки не подал. Был он высок и сутул, лет под тридцать, в сюртуке, лоснившемся на локтях, и в прожжённом фартуке поверх него. Пальцы у него были жёлтые до второго сустава, через щёку шёл старый ожог, а светлые, почти белые глаза смотрели на меня не мигая. В руке он держал горбушку и жевал.

— Господин Салтыков, — сказал он и улыбнулся одними губами. — Я вас ждал. Только раньше, признаться. Мальчишка ваш хозяина за пряник продал, а вы всё до меня добирались. Садитесь, ежели найдёте куда.

Сесть было некуда. У печи, в клетке из ивовых прутьев, лежала рыжая собака. Голову она не подняла, только приоткрыла глаза, и веки у неё висели до половины, а нос сопел тяжело и заложенно. Такой же нос был у меня самого в ту белую ночь в Мариинской, когда я пробовал змеиный корень на себе.

Вертоградов снял с полки склянку и поставил передо мной. В ней лежала белая рыхлая соль с желтоватым отливом.

— Ваш корень, сударь, — сказал он. — Из сорока фунтов корня вышло полфунта соли. Вся его сила здесь, а грязь осталась в кубе.

Эту соль из змеиного корня добудут только через полтора века, в Швейцарии, и назовут резерпином. Поповский сын из-под Казани сделал то же самое здесь, в оранжерее, с медными кубами и купоросным маслом из москательной лавки. Умнее его я в этом веке не встречал никого, и от этой мысли мне стало холодно.

— Зачем вы скупили весь корень, Ипполит Мефодиевич? — спросил я.

— Затем, чтобы он был только у меня. — Вертоградов откусил от горбушки. — Корень этот вы ждали из Бухары, а приехал он ко мне. Ваши трое через месяц придут ко мне сами, больше им идти будет не к кому. Я на это и считал.

— А слух про мел в соли Лемке? — спросил я.

— Мой слух. — Он пожал плечами. — Мела там нет, зато грязи у немца хватает. Так что солгал я наполовину.

— Сколько вы даёте вашей соли? — спросил я.

— Два грана поутру. Столько, сколько вы давали корня.

Я посчитал в уме и в первый миг сам себе не поверил. Из сорока фунтов у него вышло полфунта соли, значит, в одном гране соли сидит сила восьмидесяти гран корня. Больным я давал корня по два-три грана поутру. Два грана соли разом давали столько, сколько больной выпил бы корня за добрых два месяца.

— Это в восемьдесят раз больше, чем можно! — сказал я. — Два грана такой соли уложат старика в сон, из которого он может и не выйти.

— Вздор. — Вертоградов кивнул на клетку. — Собака эта весит пуд, получила два грана и проспала сутки. Человек тяжелее вчетверо. Результаты лучше, чем с первыми двумя собаками.

— А первые две? — спросил я.

Он дожевал горбушку и вытер пальцы о фартук.

— Первые две не проснулись, — ответил он. — Тем я давал по пять.

Кулак у меня сжался сам, и разжать его стоило мне труда. На людей этот человек смотрел так же, как на собак в своей клетке, и при его голове опаснее его я в Петербурге никого не знал.

— От корня у иных приходит чёрная тоска, — сказал я. — Летом одна вдова на нём перестала вставать с постели и ожила, только когда мы корень отменили. Пульс он тоже урежает. Ваша соль сделает то же самое, только во много раз сильнее.

— Тоска от грязи в корне, сударь. Соль чиста.

— Это люди, Ипполит Мефодиевич. Старики. Им пяти гран не дашь, чтобы посмотреть, проснутся ли.

— Люди и есть то, на чём проверяют. — Вертоградов снова обтёр пальцы. — Собаки дешевле, только сказать ничего не могут. Вам, дворянину, этого не понять. Вам имя и деньги достались по рождению. Соль вашу из коры я разобрал за месяц, а вы её, говорят, полгода варили. Теперь Салтыков у меня в передней постоит. К Новому году соль моя ляжет на стол Академии, а к Пасхе её станут спрашивать в Берлине и в Вене, и звать будут солью Вертоградова.

24
{"b":"981981","o":1}