— Сергей вам этого не простит, Алексей Степанович, — заметила Настя.
— Вот этого я и боюсь, — признался Никитин. — Больше Голенищева.
Проводив его до ворот, я ещё постоял на морозе. Насмешник Голенищев, который осенью звал моих рекрутов богадельней, нынче сам искал себе лекаря, и выходило, что моих дохляков он теперь опасался всерьёз.
* * *
Наутро я поехал к Ливенам давать первую ложку жира. Обещал я её ещё в воскресенье, после ночи у кроватки Саши, когда у мальчика от нехватки извести сводило горло, только графиня тогда же объявила, что подавать жир внуку станет она сама.
В детской теперь было прохладно и светло. Шторы раздёрнули, в окна шёл серый ноябрьский свет, и горчичниками больше не пахло. Федосья держала Сашу на коленях, Павел в длинной рубашке крутился у кроватки, а Шарлотта Карловна стояла у окна с серебряной ложкой в руке и ждала меня, видно, давно.
— Вы обещали подать первую ложку сами, господин Салтыков, — произнесла графиня вместо приветствия. — А я обещала подавать её всякий день. Которое из двух обещаний старше?
— Ваше, графиня, — ответил я. — Только позвольте сперва одну вещь.
Щёку Саше я простучал согнутым пальцем у самой скулы, и уголок рта не дрогнул. Извести в крови за два дня на меле у мальчика прибавилось, и жир, который погонит её в кости, горла ему теперь не сведёт. Я кивнул графине, и она налила чайную ложку до краёв и поднесла внуку, не пролив ни капли. Саша проглотил, сморщился и с рёвом потребовал сахару, и тут мне пришлось посторониться, потому что Павел оттолкнул руку Федосьи и встал перед бабушкой, широко расставив свои кривые ножки.
— Und mir! — объявил он. — И мне!
— Вот эту ложку я и подам, — сказал я графине. — Старшему тоже назначено.
Павел проглотил жир, побагровел, однако слёз при бабушке не показал и даже поклонился мне, как кланяются гостю. Графиня отвернулась к окну, и мне показалось, что она прячет улыбку.
Меньшого, Костеньку, кормилица принесла мне сама, румяная баба из-под Ямбурга с руками прачки. Семи месяцев от роду мальчик вцепился мне в палец так, что я не сразу его отнял. Родничок был ровный, рёбра под рубашонкой гладкие, ни одной бусины, и молока ему, судя по щекам, хватало с лихвой.
— И этому пол-ложечки с Рождества, графиня, — сказал я. — Зима у нас длинная.
Молодая графиня ждала меня в маленькой гостиной, где пахло кофеем и было натоплено ровно так, как я велел топить детскую. Дарья Христофоровна разливала сама и говорила по-французски так быстро, что поспевал я за ней с трудом.
— Пейте, господин Салтыков, покуда его можно достать. — Графиня подвинула мне чашку. — Государь разорвал с англичанами, а кофе нам возили они. К весне в Петербурге его станут пить только те, кто дружен с контрабандистами.
— Или с американцами, графиня.
Рассмеялась она звонко и показалась мне в эту минуту совсем девочкой.
— Наши дамы о самих англичанах не горюют, — продолжала она. — Горюют они о муслине. Другого на платья нынче не сыскать. Тот, что остался в лавках, вздорожал вдвое.
Слушал я её с удовольствием и с оглядкой на собственную память. Через пять лет её муж поедет послом в Лондон, и эта молоденькая женщина проживёт там двадцать два года, и английские министры станут ездить к ней за новостями.
— А при дворе нынче новость, — продолжала она. — Бумаги государю пишет попович, Сперанский, статс-секретарь, и пишет так, что государь дочитывает их до конца. Старики злятся, что попович.
Про этого поповича я знал и того больше. Через пару лет он станет при государе первым человеком, а в двенадцатом году поедет в ссылку.
— А теперь о деле, — сказала Дарья Христофоровна, и глаза её заблестели. — При дворе рассказывают, что вы поспорили с гренадерами и что государь смеялся от этого до слёз. Это правда?
— Спорил мой шурин, графиня. Я только солдат кормлю.
— Всё равно. Говорят, на Литейной какая-то дама записывает ставки в книжку.
— Анна Гавриловна Хотяинцева.
— Передайте ей, что графиня Ливен ставит двадцать пять рублей на ваших рекрутов. — Она поставила чашку. — Против мужа. Христофор Андреевич ставит на гренадер и уже говорит, какое шампанское закажет.
Тут я рассказал ей про Никитина, и она хохотала так, что в дверь заглянула горничная.
— Голенищев переманил вашего лекаря? — выговорила она наконец. — Это лучше всякой комедии господина Крылова. А кто у вас в кухнях уговаривает матерей поить детей этой гадостью? Свекровь моя третий день рассказывает всем, что её внук станет пить то же, что ваши солдаты.
— Жена моя, графиня. Она говорит матерям, что генеральскому сыну назначена та же ложка. Имени не называет.
— Мой сын, выходит, у вас в кухнях за пример. — Дарья Христофоровна улыбнулась. — Раз уж он нас так напугал, пусть хоть кому-то поможет. А скажите, отчего вы, дворянин, лечите своими руками? У нас в Риге этим заняты бюргеры.
— Дед мой, графиня, пользовал лошадей лучше всякого коновала и всю жизнь этого стыдился. Отец говорит, что руки в роду сидят. — Я допил кофе. — Стыдиться я не стал.
На лестнице меня догнала Шарлотта Карловна. Провожать лекаря до дверей ей было по-прежнему не по чину, и она остановилась повыше меня, придерживаясь за перила.
— О Воспитательном доме я её величеству сказала, — проговорила она. — Государыня выслушала и промолчала. Когда она молчит, господин Салтыков, она думает. Ждите.
Ждать я умел. А в двенадцати домах на Литейной дети уже пили ту же ложку, что и её внук, и первые числа по ним я собирался подать к Масленой, хоть бы государыня думала до самой Пасхи.
* * *
В среду в слободе пахло рыбой. Лаптев, наш кашевар, сидел у печи над длинным корытом и рубил сечкой оттаявшую навагу, первую в эту зиму, что пришла обозом из Архангельска, и я застал его за этим делом третий день кряду. Рубил он с самого света, и обожжённые руки его покраснели от холодной рыбы до локтей.
Мяса в пост мои рекруты не видели. Ещё в октябре я обещал полковому батюшке, отцу Ионе, что в Рождественский пост котёл у меня будет рыбный, со снетками, грибами и горохом, и слово своё держал. Только мелкую навагу приходилось рубить с костями, а после выбирать их из каши по одной.
— Два часа на одну рыбу, ваше благородие, — пожаловался Лаптев, не поднимая головы. — Да кости выбирать. Пирог с костью солдату в горло встанет, а отвечать мне.
Никитин, со вторника ходивший к гренадерам Голенищева, накануне жаловался мне на то же самое. Ртов у него было сто с лишним, и рубить на них рыбу — а после Рождества печёнку — его кашеварам пришлось бы с ночи до ночи. Кости Лаптев выбирал и кидал в ведро, а мне было их жаль. В них сидела та самая известь, которой недоставало костям моих рекрутов, и если смолоть их мелко, выбирать бы ничего не пришлось.
Сергей влетел в светлицу, не стряхнув с сапог снега, и рекруты повскакали с нар.
— Перебежчик твой Никитин! — объявил он с порога. — Голенищев за обедом хвастал, что купил у тебя лекаря за сто рублей. Весь полк смеётся.
— Купил он у меня ученика на четыре месяца, — ответил я. — И благословил его я сам.
— Сам? — Сергей потёр шрам над бровью. — Михайло, ты в своём уме? Он же им всё расскажет!
— Пусть рассказывает. Зато весной Виллие получит два листа вместо одного, и государь увидит, что моё дело годится не для одних моих двадцати. — Я подал ему лист, изрисованный за утро. — А теперь глянь-ка сюда.
Лист он повертел так и этак.
— Это что ещё за пушка?
— Машина. Для рыбы.
— Рыбу молоть? — Он посмотрел на меня, потом на Лаптева над корытом и махнул рукой. — Делай что хочешь. Только Голенищеву нашей машины не показывай.
— Ему первому и покажу, — сказал я.
Шамшева я застал после обеда в мастерской за Рогаткой, над трубками для парижского мастера Ривьера. Порфирий Данилович оглядел мой рисунок, не вставая от станка, и вернул его мне.
— Недосуг, барин. Мне к Пасхе три сотни трубок сдавать, а и половины нет.