— Подавать его буду я, — объявила графиня-мать, и спорить с ней никто не стал.
— Отчего же не нынче? — спросил генерал.
— Оттого что жир заставит кости тянуть известь ещё жаднее. Начни мы раньше времени, и тогда горло сведёт снова. Сперва кровь, потом кости.
— А солнце? — спросила Дарья Христофоровна.
— С апреля, на балконе или у открытого окна, по полчаса в ясный день. Через стекло оно не лечит.
Из-за двери на меня смотрел старший, Павел, мальчик лет трёх в ночной рубашке до пят. Стоял он на кривых ножках, широко их расставив.
— И старшему ложку, граф, — сказал я. — Поглядите, как он стоит.
К восьми часам денщик генерала привёз из аптеки фунт мела, и коробочку я вернул хозяйке. Старая графиня убрала её в ридикюль, не сказав ни слова, только кивнула мне, и кивок этот значил, что лекарское звание мне в этом доме простили.
Генерал позвал меня в кабинет. На столе лежал запечатанный конверт, и подвинул его ко мне Христофор Андреевич так, как двигают по карте полк.
— Понадобится что по военной части, господин Салтыков, — пишите прямо мне, — сказал он. — Минуя канцелярии.
— Запомню, граф, — ответил я и убрал конверт во внутренний карман.
Предложение это стоило в моих глазах дороже конверта. От генерал-адъютанта государя дорога шла к каждому полку, и к сапогам моих рекрутов тоже.
На лестнице меня догнала мать генерала. Провожать лекаря до дверей ей было не по чину, и я остановился.
— Графиня, у многих детей в Воспитательном доме, я почти не сомневаюсь, та же болезнь, что у вашего внука, — сказал я. — Тамошнему лекарю я летом писал про спорынью в хлебе для кормилиц, он меня знает. Позвольте мне посмотреть его детей.
— Это не в моей власти. — Она помолчала. — Но нынче именины у великой княжны Екатерины Павловны, и её величество спросит меня о внуке ещё до обеда. Я ей отвечу.
В санях я распечатал конверт и пересчитал ассигнации, а потом пересчитал ещё раз. Долга вдове Гофман, у которой я покупал дом, у меня больше не было.
Радовался я, впрочем, недолго. Ехал я по городу, где таких Саш были тысячи, и ни мела в коробочке у бабушки, ни отца с конвертом у них не было.
И этот вопрос надо решать. И у меня уже есть мысль, откуда стоит начать.
* * *
Домой я поспел к поздней обедне. Настя в церковь не пошла и ждала меня в столовой над остывшим чаем. Спала она этой ночью не больше моего.
— Ну что? — спросила Настя.
— Жив и будет жить. — Я сел напротив неё. — А мел ему на ночь отдала бабушка, из своей коробочки, от изжоги. И рыбий жир внуку тоже станет подавать сама.
— Сама графиня Ливен? — Настя даже поставила чашку. — Говорят, у неё фрейлины носового платка не допросятся.
— Отдала, — кивнул я и выложил на стол конверт. — А долга вдове Гофман у нас больше нет.
Настя посмотрела на конверт, потом на меня и вдруг рассмеялась, тихо, с облегчением, прикрыв рот ладонью.
— Выходит, шкатулка моя так и простоит на комоде, — сказала она. — А теперь ложитесь. Спать вам нынче ничто не мешает.
Проспал я до трёх, а проснувшись, первым делом вспомнил Елизара. В пятницу, отдавая мне листы с кухонь, мой пожилой ученик обмолвился, что младший у него вторую зиму сидит сиднем и ходить не желает, ленивый, мол, в мать. Про английскую болезнь я подумал ещё тогда и положил себе заглянуть к нему в воскресенье. Ночь у Ливенов только подсказала, с чего начать.
— Я с вами, — сказала Настя, когда я надевал шубу. — Жена его барину не поверит. Барыне, глядишь, и поверит.
Склянку рыбьего жира я захватил из дому, а Настя по дороге купила в лавке постных пряников.
Елизар жил в слободе за Рогаткой, и добрались мы туда уже в сумерках. Избу его замело по самые окна, и света в ней, как я отметил с порога, было не больше, чем ночью в графской детской, только шторы здесь заменял сугроб.
Увидев на своём пороге барыню, Елизар вскочил из-за стола и уронил ложку, а жена его, Агафья, сдёрнула с верёвки над печкой сохнущие рубашонки. Старшая, Аксютка, девочка лет девяти, утащила за печку двух средних, а младший остался сидеть на лавке и смотрел на меня серьёзно, по-взрослому.
— Ванюшка наш, — сказал Елизар, проследив, куда я смотрю. — Ленивый он у нас, барин. В мать.
— В тебя он ленивый, — огрызнулась Агафья.
Перед Ванюшкой я присел на корточки. Лоб у него был с буграми, родничок открыт, а на рёбрах под рубашонкой мои пальцы нашли те же чётки, что ночью у графского сына, бусину в бусину. Настя протянула Аксютке пряники, и из-за печки тотчас выглянул средний, Ерёмка. Ноги его, когда он вышел к нам за своей долей, стояли колесом.
— Не ленивый он, Елизар, — сказал я. — Кости у него мягкие.
Руку Елизара я взял в свою и провёл его пальцами по рёбрам сына. Он нахмурился, провёл ещё раз сам, и лицо у него вытянулось.
— Чуешь бусины? — спросил я.
— Чую, — растерянно сказал Елизар.
— Это рахит. Та же хворь, от которой я нынче ночью отхаживал сына одного генерала.
Ванюшке я постучал пальцем по щеке, у скулы, и уголок рта у него не дёрнулся. Судороги ему, стало быть, покуда не грозили.
— Мы, барин, не побираемся, — глухо сказал Елизар. — Своих сами выкормим.
— А я и не подаю, — ответил я. — Я тебе работу даю.
Елизар насупился, и я продолжил, пока он не успел обидеться всерьёз.
— В листе для кухонь будет у нас теперь детская графа. Голова, рёбра, запястья, ноги, зубы. Всякого ребёнка у кухарок и прачек в двенадцати домах посмотришь так же, как сейчас своего, и стукнешь по щеке, как я. Дёрнется угол рта — сперва мел из аптеки, а жир только через три дня. Малым по чайной ложке, не больше, и всё записывать. Жир и мел мои, это рабочий припас, как мои листы. А своих поить будешь первыми, чтобы кухарки видели.
— Ворванью поить? — Агафья всплеснула руками. — Да ею сапоги мажут!
— Генеральскому сыну, Агафья, назначили ту же ложку, — сказала Настя. — И подавать её станет сама его бабушка, графиня.
Агафья недоверчиво посмотрела на барыню, потом на склянку у меня в руке. Потом выпрямилась и одёрнула на Ванюшке рубашонку, и я понял, что спорить она уже не станет.
— А по кухням я с вами пойду, Елизар, — прибавила Настя. — Матери барыню скорей послушают, чем лекаря.
Елизар долго молчал, потом взял у меня склянку и поставил её на полку под образа, туда, где у них хранилось самое ценное.
— Своих я сам поить буду, — сказал он. — А по кухням пойду с ложкой.
На обратном пути я думал о своих рекрутах. Кости у них были те же, только выросшие. Двадцать лет назад их так же держали в тёмной избе на тюре да на квасе, и выросли из них солдаты, которых мне теперь приходится откармливать печёнкой и жиром. Солдат, выходит, надо растить с колыбели.
К Масленой у меня будут первые цифры, а к весне в двенадцати домах не останется ребёнка, которому не досталось бы ложки!
* * *
В понедельник, оставив рекрутов на ружьях с Дятловым, я поехал к Андрею в канцелярию министра юстиции. Брат мой, как всегда, сперва выровнял на столе стопку бумаг по краю и только потом поднял на меня глаза.
— Вольная Глаше готова, — сказал он и подал мне лист. — Пусть Настасья Петровна подпишет, а в палате я её запишу сам. И пусть твоя Глаша венчается сразу после Крещения.
— Спасибо, Андрей. — Я убрал лист за пазуху и положил перед ним свою выписку. — А это из сундуков Веженского. Тридцать лет он принимал для казны кожу и у одного подрядчика браковал каждую вторую партию, год за годом.
— Фамилия? — Андрей придвинул выписку к себе.
— Пестерев, — сказал я.
Андрей отложил перо. Фамилию эту он явно слышал не впервые.
— Пестерева у нас в Сенате помнят, — сказал он. — Лет пять назад он жаловался на приёмщика, который, по его словам, браковал у него годный товар.
— И приёмщика звали Веженский, — договорил я.
— Он самый. Комиссариат, который одевает и обувает армию, дал отзыв в пользу Пестерева, и брак отменили. — Андрей помолчал. — А нынешней осенью в «Ведомостях» объявляли торги. Кожу и подошвенный товар на гвардию на будущий год опять взял он.