— Делайте, — сказал генерал.
Графиня поджала губы, однако отступила к печке, и горничные выскользнули за дверь. Руки я сперва согрел о тёплые изразцы, чтобы не будить мальчика холодом, и только потом снял горчичники сам. Кожа под ними на икрах покраснела.
Голова у мальчика была крупная, с буграми на лбу, и затылок потный, хотя спал он в одной рубашке. Пальцами я нашёл на темени родничок, мягкий, с полвершка. В его годы родничку уже пора было закрыться.
На рёбрах под рубашкой прощупывались бусины, ряд за рядом, чётки, которых никто не нанизывал. Запястья оказались толстыми, как в браслетах, а ножки, когда я их выпрямил, остались выгнутыми дугой.
— Как тебя зовут? — спросил я няньку.
— Федосьей, батюшка.
— Ходит он у вас, Федосья?
— Сидит, батюшка, только сидит. Сашеньку нашего ножки не держат.
— А зубов сколько?
— Шесть зубков. — Нянька шмыгнула носом. — Да и те поздно полезли.
— Грудь берёт?
— Отняли от кормилицы на Покров, теперь он на коровьем молочке.
— А гулять его носят?
— Куда ж, батюшка, на мороз-то. Да и летом старая барыня от солнца берегла, от солнца, говорит, у детей жар.
Трубку Шамшева я собрал на винт и послушал мальчику грудь. Там было чисто, ни хрипа, ни свиста, и круп с воспалением я отбросил.
Сомнений у меня не осталось. Английская болезнь, рахит, как звали её и здесь, и в моём веке. Когда солнца мало, известь из еды усваивается плохо, и кровь забирает её у костей, оттого кости и мягчают.
Когда же брать становится нечего, извести не хватает самой крови, и от этой нехватки сводит жилы, у маленьких же детей первым делом горло. Чаще всего оно размыкается само, через несколько мгновений, только полагаться на «чаще всего» я не собирался.
Коровье молоко, на которое Сашу перевели на Покров, подливало масла в огонь. В нём много такого, что выгоняет известь прочь, и потому мне стало ясно, отчего дело дошло до припадков.
Проснулся мальчик от голосов. Графиня как раз выговаривала сыну по-немецки, и среди её слов я разобрал, что лекарь, на её вкус, слишком молод.
Саша всхлипнул, набрал воздуху, чтобы закричать, и вместо крика из горла вырвался тонкий петушиный вдох на одной ноте. Потом в детской стало тихо. Губы его посинели, ротик застыл раскрытым, а вдоха я не слышал.
— Родимчик! — взвыла Федосья. — Батюшки-светы, родимчик!
Молодая графиня вскочила, генерал шагнул к кроватке, а я уже выхватил мальчика у няньки. Голову ему я запрокинул и плеснул в лицо водой из кувшина, остывшего на окне у открытой форточки. Шлёпнул по пятке раз, другой, и время потянулось так медленно, что я услышал, как трещит свеча.
Наконец Саша со свистом втянул воздух, закашлялся и заревел во весь голос, и губы его порозовели. Кисти его, однако, всё ещё были сведены. Пальцы сложились лодочкой, большой прижался к ладони, ступни вытянулись носками вниз, и генерал смотрел на эти кисти так же неотрывно, как я.
В моём веке такую кисть называли рукой акушера. Здесь акушеров на всю столицу было по пальцам перечесть, и про себя я окрестил её рукой повитухи.
Спорынью, что летом корчила детей на Песках, я отбросил сразу. Та сводила руки всем, кто ел один хлеб, а здесь корчило одного Сашу, и только горло да кисти.
— Зайдётся опять, Федосья, делай как я, — велел я няньке. — Водой в лицо и по пятке.
Когда мальчик затих у неё на руках, я согнул средний палец и легонько постучал ему по щеке, у самой скулы. Уголок рта у него дёрнулся. Я постучал ещё раз, и уголок дёрнулся снова.
Генералу нужно было увидеть разницу на себе, и я повернулся к нему.
— Постучите себя так же, граф, — попросил я. — Вот здесь, у скулы.
Генерал постучал себя по щеке, нахмурившись, и щека его осталась неподвижной. Лет через семьдесят этот знак назовут по имени одного венского врача, а пока он был только моим.
— Что это значит? — спросил он.
— Падучей у него нет, граф. — Я выпрямился. — Он всё время в памяти, и сводит ему только горло да кисти. Кости у сына вашего мягкие, английская болезнь, и извести у него в крови мало. От этой нехватки сводит жилы, а у маленьких первым делом горло. Оттого он и синеет, стоит ему закричать.
— Английская болезнь бывает у детей в подвалах, — возразила Шарлотта Карловна. — В этом доме её быть не может.
— Бывает и у графских детей, сударыня, если их держат в потёмках, — ответил я. — Солнца ваш внук не видел ни летом, ни этой осенью. Теперь у него вдобавок и молоко коровье.
— Значит, я права, — вдруг сказала по-французски молодая графиня, и все обернулись к ней. — Припадок у него всякий раз начинается с крика. Я говорила об этом лейб-медику, а он мне ответил, что дети всегда кричат.
— Вы правы, графиня, — кивнул я. — Крик ему сейчас страшнее сквозняка.
Старуха помолчала, глядя на внука.
— Государь только что разорвал с англичанами, — сухо заметила она. — А болезнь их, выходит, у нас осталась.
Генерал подошёл ко мне вплотную.
— Что вам нужно? — спросил он.
— Извести, граф. Нынче же, пока не начался новый припадок.
Хлорная известь, которой кормилось наше общество за Рогаткой, была тут ни при чём. Мне нужна была простая, меловая, та, что лежит в любой аптеке от изжоги.
— Аптекаря придётся будить, а это час, — сказал граф.
— Будить никого не придётся.
Ещё пока мы спорили, я заметил на чёрном лифе Шарлотты Карловны белую пыль и эмалевую коробочку у неё в пальцах. Всякий раз, когда разговор задевал её за живое, она прижимала ладонь под грудью. Так держатся за грудь от изжоги, а изжогу в этом веке гасят мелом.
— У графини с собой мел, — сказал я. — От изжоги.
В комнате стало так тихо, что слышно было, как сопит у няньки мальчик. Старуха долго смотрела на меня, и пальцы её на коробочке побелели. Потом она протянула её мне через кроватку.
— Берите, — сказала Шарлотта Карловна.
На одну ночь мела в коробочке хватало, а дальше я уже знал, что делать.
Мел я растёр в тёплой воде с сахаром, и Саша, всхлипывая, выпил с ложки мутную сладкую взвесь до последней капли. Коровье молоко дня на три я запретил.
— И молока ребёнку нельзя? — ахнула бабушка.
— Дня три нельзя, графиня. Каша на воде с желтком, а молоко потом понемногу, разбавленное.
Ночь я просидел в кресле у кроватки. Генерал ушёл к себе во втором часу, мать его до рассвета не ложилась и читала у печки немецкий молитвенник, а Дарья Христофоровна сидела напротив меня, завернувшись в пуховый платок.
— Он будет ходить? — шёпотом спросила она по-французски.
— К лету будет.
— А зубы?
— Догонит, сударыня.
Она кивнула и больше ни о чём меня не спрашивала. Слёз её я так и не увидел. Страх свой молодая мать, судя по побелевшим костяшкам, держала в кулаке крепче, чем свекровь недавно сжимала свою коробочку. Первую свою дочку, как шепнула мне потом Федосья, графиня схоронила годовалой.
Около трёх Саша захныкал во сне, и я услышал знакомый тонкий вдох. Подниматься я не стал. Федосья уже стояла над ним с кувшином, плеснула ему в лицо, шлёпнула по пятке, и через миг он задышал и заревел, сердито и громко. Своё дело нянька теперь знала, и мне оставалось только смотреть, как она его делает, а заодно прикидывать в уме, насколько этот припадок вышел короче первого.
К утру припадки, как я и надеялся, прекратились. Саша проснулся голодным, съел полтарелки каши с желтком и потребовал ещё, а Федосья перекрестилась на окно, за которым серел поздний ноябрьский рассвет.
Щёку я ему всё же простукал снова. Уголок рта вздрагивал и теперь, только слабее, и генералу я сказал всё, как есть.
— Мел с жиром на всю зиму, граф. А весной солнце.
— Какой ещё жир? — Генерал поднял брови.
— Рыбий. Тот самый, что пьют мои рекруты. Только начнём его через три дня, во вторник, и первую ложку я дам сам. Заодно посмотрю и меньшого вашего, что ещё у кормилицы.
— Мой сын будет пить то же, что солдаты?
— Ложкой поменьше, граф.