Он помолчал. Я слышал, как он ровно дышит, вдох и выдох, без спешки.
— Жаль, — вздохнул он. — Тогда я вам кое-что скажу, Михаил Алексеевич, как врач врачу, хотя я и не врач. Они держатся на том, что им даю я. Без этого до конца вашего карантина они не доживут.
— Что вы им даёте? — спросил я.
— Спокойной ночи, — вежливо сказал он и положил трубку.
Дослушав короткие гудки до четвёртого, я опустил трубку на рычаг. Пальцы у меня так и лежали на Ксюшиных карточках.
— Пересказ, — проскрипел Феликс со шкафа. — Контрразведка требует дословный пересказ. Раз уж громкой связи её лишили.
— Шо он сказал? — всполошилась Любовь Степановна, не отпуская пуговицы. — Шо такое? На вас лица нет.
Я видел своё отражение в тёмном стекле над стойкой: обычное лицо, только челюсть я сжал сильнее, чем надо. Я разжал зубы.
— Сказал, что звери его, — ответил я. — Все девять. Имени не назвал. Предложил оплатить карантин и забрать их утром. Я отказал. Тогда он сказал, что они держатся на том, что он им даёт, и без этого до конца карантина не доживут.
— Оплатит он, — Любовь Степановна отпустила пуговицу и шагнула от двери. — Семьдесят пять тысяч шестьсот, да ещё сверху ваши уколы. Ото ж какие деньги у человека без фамилии. А шо он им даёт, вы спросили?
— Спросил. Он пожелал мне спокойной ночи и положил трубку.
Ксюша положила ручку. У неё это всегда выходило громче, чем она хотела, ручка покатилась по стойке, и у самого края Ксюша прихлопнула её ладонью.
— Это он угрожает? — спросила она шёпотом.
— Нет, — я покачал головой. — Угрожают иначе. Он сообщил.
В этом и было самое неприятное. Пугать он не пытался: голоса не повышал и сроков не называл. Он говорил спокойно, наперёд зная, что его не послушают. Он знал мою фамилию и знал про карантин в тот же день, когда я подписал акт. Женщина в светлом пальто, судя по всему, позвонила ему из фургона, едва отъехав от пункта.
— Записываю, — объявил Феликс. — Двадцать часов одиннадцать минут. Классовый противник вышел на связь и предъявил доктору Покровскому права собственности на трудящихся отлова номер шесть. Получил отказ. Перешёл к запугиванию.
— Он не запугивал, — поправил я.
— Это вы так думаете, — отрезал Феликс. — В протоколе будет «перешёл к запугиванию». Протокол пишу я. В своей голове.
— Разрешите дополнить доклад, доктор.
Раздался этот голос с края стойки, где с обеда стояла переноска Юрки. Я обернулся. Юрка висел на решётке дверцы вниз головой, уцепившись задними лапами, левое крыло он держал прижатым к боку, как я велел, а правым придерживался за прут. Его острые уши стояли торчком и были повёрнуты прямо к телефону.
— Дополняй, — кивнул я.
— Пункт четвёртый, — доложил Юрка. — В трубке играла музыка. Я её слышал.
Громкую связь я не включал. Трубка лежала у моего уха, а переноска стояла от меня в полутора метрах. Я ещё раз убедился, что держу в клинике летучую мышь и с этим надо считаться. Всё, что говорится в приёмной вполголоса, Юрка слышит целиком, до последнего вдоха.
— Слышал, — согласился я. — Я тоже слышал. Пианино.
— Так точно, пианино. И мужчина поёт, медленно. Одна и та же песня. На слове «ночь» её заедает, и она начинается заново, — Юрка помолчал и добавил: — Разрешите сказать, откуда я её знаю.
— Говори.
— Когда меня везли на продажу, эта песня играла в кабине. Через стенку. Клетки стояли в кузове, а музыка шла из кабины, и её заедало на том же слове. Я тогда считал повороты, чтобы потом знать дорогу назад, а песня мешала считать. Я её запомнил потому, что она мешала.
Ксюша медленно подняла голову от карточек. Любовь Степановна, так и не застегнув вторую пуговицу, подошла к стойке и посмотрела на переноску сверху.
— Ой, та шо ж это, повороты он считал, — запричитала она в переноску. — Маленький, с ладошку, и повороты считал, шоб дорогу назад знать. Ксюша, ты слышала?
— Слышала, — Ксюша шмыгнула носом.
— Ты уверен, Юрка? — я повернулся к переноске. — Песен с пианино много.
— Уверен, доктор. Её заедает на одном месте. Таких песен мало.
Белый фургон, который приезжал за Юркой в ночь на среду, и фургон, на котором Юрку везли на продажу, я до сих пор держал в голове как две разные машины. Юрка ехал в клетке и номера видеть не мог. Двое приехали за «своей мышью» на пункт, куда его привёз ловец, и знали, где искать.
Сегодня вечером человек с вежливым голосом называл в трубке стариков из отлова своими, а у него играла та же заевшая песня, что у водителя, вёзшего Юрку. Такое бывает и случайно. Только совпадения в этой истории у меня кончились ещё на прошлой неделе.
— Внести в протокол, — со шкафа скрипнул Феликс. — Свидетельские показания разведчика. Требуется подпись свидетеля.
— Чем он тебе подпишется? — фыркнула Ксюша. — У него крыло в швах.
— Отпечатком, — нашёлся Феликс. — Так подписывается трудовой народ, не владеющий грамотой.
— Я владею грамотой, — обиделся Юрка, раскачиваясь на решётке. — Я умею читать по слогам. Я не умею держать ручку.
— Тем более отпечатком, — подытожил Феликс.
Ксюша вырвала из блокнота чистый листок и, высунув кончик языка, вписала туда своим прыгающим почерком «Дополнение к докладу. Песня. Заедает на слове „ночь“. Та же, что в машине». Потом она сняла колпачок с синего фломастера, того самого, которым рисовала печать на Феликсовой грамоте, и протянула ладонь к дверце переноски.
— Юрочка, — позвала она. — Давай правую лапку, заднюю. Крыло не трогаем.
Юрка перевернулся головой вверх, отцепился и сел на дно переноски. Ксюша мазнула ему фломастером по крошечным пальцам, и Юрка с самым серьёзным видом приложил лапку к листку внизу, под словом «ночь». Отпечаток вышел синий, с пятью растопыренными пальцами, и немного смазанный, потому что Юрка надавил от старания.
— Подпись свидетеля имеется, — Ксюша показала листок шкафу.
— Принято, — проскрипел Феликс. — Приобщить к делу.
Сложив листок вдвое, я положил его в карман к первому, с докладом. Потом достал ручку и на первом листке, под словами «Вторник, одиннадцать часов», дописал: «Пункт 4. Песня в трубке та же, что в машине, на которой везли. Заедает». Юрка, пока я писал, тянул шею к моей руке и шевелил губами, проверяя, правильно ли я записываю.
— Правильно? — я показал ему листок.
— Так точно, — отозвался Юрка. — Только надо писать «на слове „ночь“». Иначе потом не поймут.
Пришлось дописать «на слове „ночь“».
* * *
Денисов вышел из коридора минут через двадцать. Халат у него был застёгнут не на те пуговицы, очки он сдвинул на лоб и забыл там.
— Михаил Алексеевич, — неуверенно начал он. — Можно вас к аппарату? Я не уверен, что правильно читаю. То есть я, наверное, читаю правильно, но тогда я не понимаю, что вижу.
Денисов успел прогнать через эфирограф пятерых. На экране висела модель Ядра Пирата, медленно поворачиваясь, и рядом в столбик шли записи, сделанные его аккуратным почерком: время, кличка, частота.
— Пират в восемнадцать сорок и в двадцать тридцать, — сказал он, тыкая карандашом в столбик. — Найда, Граф, третья переноска и шестая. Оболочка у Пирата после срыва цела, это хорошо. Но вот это…
Он нажал клавишу, и рядом с Ядром Пирата встало Ядро Графа, потом Найды. Ядра у всех трёх были разные по размеру и по рисунку каналов: у старого пса крупное и грубое, а у кота плотное, с мелкой сеткой. Пульсировали они одинаково. Удары у всех трёх совпадали до доли секунды, и интервал между ударами у всех был ровный, без той живой неровности, которая бывает у любого Ядра, даже у здорового.
— Я подумал, что аппарат завис и трижды показывает одну запись, — признался Денисов. — Перезагрузил. То же самое. Решил ещё, что это я что-то нажимаю не так. Позвал Ксюшу, она нажимала сама. То же самое.
Я наклонился к экрану. Ядра пятнадцатилетнего кота и старой дворняги с дачи не могли сами биться в такт. Ядро подстраивается под сердце своего зверя и под его возраст. У Графа оно должно было частить, у Пирата тяжело бухать с провалами. Ровный одинаковый ритм на разных Ядрах означал, что его задали им снаружи и всё это время держали.