— Так, — сказал Лукич. — Нет, и всё. Пока что.
Бельский стоял рядом. Смотрел на мальчишку через треснутое стекло очков. Колька ждал, что он скажет. Мальчишка в роте. Гражданский. Пятнадцать лет. Не положено.
Бельский поправил очки.
— Я ничего не вижу, — сказал он. — У меня очки разбиты. Мальчика не вижу.
И пошёл к своему ЗИСу.
Два дня рота возила раненых к переправам. С севера, от завода. С запада, с окраин. Из города.
Стёпка ездил с Колькой. Сидел в кабине Захара, между Колькой и Кравчуком, в Лукичовой гимнастёрке до колен, в сапогах на четыре размера больше, которые Лукич нашёл неизвестно где и набил газетой. Ключ держал на коленях. Не выпускал.
Он молчал. Смотрел в окно. На город. Узнавал улицы. Губы шевелились: это школа, это баня, это клуб. Клуба не было. Бани не было. Школа стояла, без крыши.
На второй день Колька заметил, что Стёпка смотрит не в окно. На руки. На Колькины. На руль, на рычаг, на педали. Смотрит, как Колька переключает. Как выжимает сцепление. Как перегазовывает. С паузой.
— Ты чего? — спросил Колька.
— Ничего, — сказал Стёпка. — Папка так же делает. На тракторе. Двойной выжим.
— Двойной выжим, — сказал Колька. — Правильно.
— Он меня учил, — сказал Стёпка. — На тракторе. На заводском дворе. Я один раз сам ехал. По прямой.
— Ещё поедешь.
Стёпка посмотрел на него.
— На этом?
— На этом.
Стёпка посмотрел на руль. На ключ у себя на коленях. Потом отвернулся к окну. И Колька увидел, как у него дрожит подбородок. Один раз. Сильно.
Потом перестал.
Двадцать пятого вечером на Захара упала стена.
Не на Захара. Рядом. На ЗИС Бородина, который шёл вторым. Бородин вёз раненых по улице у вокзала, и стена дома, горевшего с двадцать третьего, рухнула на улицу. Целиком. Колька видел в зеркале, как она пошла. Медленно. Как будто думала.
ЗИС накрыло наполовину. Кабину. Кузов остался.
Бородина вытащили через час. Живого. С переломанными ногами. Раненых из кузова вытащили раньше. Все живые, кроме одного, который и так был тяжёлый.
Бородин лежал на носилках у Захара. Тихий мужик из-под Коломны. Ничего не говорил. Смотрел на Кольку. Потом сказал:
— Машину жалко. Равилева. Он её мне доверил.
Равиль стоял рядом. Наклонился к нему.
— Ничего, — сказал Равиль. — Ты мне её вернёшь. После войны. В Казани.
— Как я её верну? Её ж стеной.
— Другую вернёшь, — сказал Равиль. — Я не жадный.
Бородина увезли на пароходе. С ранеными. На тот берег.
В ту же ночь пришёл приказ.
Роту переправляют на левый берег. Работать на переправах. Возить к реке то, что повезут на этот берег, в город. Снаряды, патроны, хлеб. Город будут держать.
Переправлялись на пароме, ночью, у центральной пристани.
Колька въехал на паром последним. С Захаром. Рота ушла раньше, на других рейсах. Паром был старый, деревянный, на барже, буксир тянул его на тросе. На пароме стояли Захар, полуторка с ранеными и пушка без передка, которую кто-то бросил на пристани.
Стёпка стоял у борта. Рядом Лукич. Рядом Колька.
Паром отошёл.
Колька смотрел назад.
Город горел. Весь. От Тракторного до юга, вёрст на сорок вдоль реки. Огонь стоял над ним стеной. Красной. Тени домов в огне, чёрные, без крыш. Трубы заводов. Элеватор на юге, огромный, тёмный. И высота над городом, рыжая, с двумя баками. Баки было видно на фоне огня. Два круглых чёрных силуэта.
Волга внизу была красная. Огонь отражался в ней от края до края. Где-то на воде ещё горела нефть, пятнами, островами. Паром шёл между ними.
Стёпка смотрел на город. Молча. Держал ключ.
Над городом снова загудело. Далеко, высоко. Самолёты. Ночные. Бомбы падали в огонь. Огонь вздрагивал.
Лукич стоял у борта. Снял пилотку.
— Это что ж, — сказал он. — Это ж всё. Это ж весь город.
Колька смотрел.
Он думал про женщину с машинкой «Зингер». Про детей на верёвке. Про ноги в домашних тапках. Про девчонок-зенитчиц на бугре, которые опустили стволы. Про рабочих в кепках в люках. Про автобазу у оврага. Про женщину-механика, которая спросила: немец придёт?
Пришёл.
— Тут и встанем, — сказал Колька.
Лукич повернул голову.
Стёпка повернул голову.
— Тут, — сказал Колька. — Дальше не пойдём. Тут встанем.
Лукич смотрел на него. Потом на горящий город. Потом опять на него. Колька ждал: сейчас спросит. «Опять знаешь?»
Лукич не спросил.
— Тут, — сказал Лукич. — Ну, значит, тут.
И надел пилотку.
Стёпка смотрел на Кольку.
— Чего встанем? — спросил он. — Кто?
— Все, — сказал Колька.
— А откуда вы знаете?
Лукич положил ему руку на плечо. Тяжёлую. Широкую.
— Он знает, Степан, — сказал Лукич. — Ты не спрашивай. Он у нас такой. Контуженный.
Стёпка посмотрел на Лукича. На Кольку. На город.
— А папка? — спросил он.
Колька не ответил сразу.
— Папка там, — сказал он. — На заводе. Завод стоит.
— Стоит, — сказал Стёпка. — Я видел.
— Значит, и папка стоит.
Стёпка повернулся к городу. Держал ключ. Смотрел, как горит его улица, его школа, его завод, его город. Не плакал.
Паром шёл через Волгу. Медленно. Буксир тянул. Огонь отражался в воде. Сзади, на том берегу, бомбы падали в огонь.
Впереди был левый берег. Тёмный. Лес. Песок. Ни одного огня.
Колька стоял у борта и не оборачивался больше.
Глава 12
Левый берег был другой страной.
Колька понял это в первое же утро. Проснулся под Захаром, вылез, огляделся и не узнал ничего.
Леса. После трёх месяцев степи, после пыли и полыни, после горизонта без единого дерева, вокруг стоял лес. Настоящий. Дубы, старые, в три обхвата. Осокори, высокие, с белыми стволами, с листьями, которые шелестели от любого ветра. Вербы над водой. Тальник по пескам. Ежевика. Под ногами не пыль, а песок, белый, сыпучий, и прелые листья, и тень.
И вода. Везде. Протоки, ерики, старицы, озёра. Пойма между Волгой и Ахтубой была как губка. Вёрст двадцать в ширину, и вся в воде. Вода стояла в низинах, текла по протокам, блестела между деревьями. Над водой висели комары. Над комарами стрекозы.
Через Волгу, на том берегу, на правом, на горе, стоял дым.
Его было видно отсюда всегда. Утром, днём, вечером. Дым над городом. Чёрный, серый, рыжий. Иногда сквозь дым проступали коробки домов, трубы, элеватор на юге. Иногда ничего не проступало. Только дым. И звук. Ровный, непрерывный, тяжёлый. Как будто там, за рекой, работала огромная машина и никак не могла заглохнуть.
Колька это уже говорил себе. На Осколе. На Дону. Здесь машина была больше.
Возили ночью.
Днём по левому берегу били из-за Волги. Немцы сидели на высотах, на правом берегу, и видели всю пойму, как на ладони. Любую машину. Любую пыль. Днём машины стояли в лесу, под деревьями, накрытые ветками. Люди спали.
Ночью ехали.
Склады были в лесу, в глубине, у железной дороги. Переправы были у Волги. Между ними вёрст пятнадцать по пойме. По песку. По гатям. Через протоки по мостикам из брёвен. Без фар.
Без фар Колька ездил и раньше. Под Москвой, зимой, по снегу. Снег светится. Здесь песок тоже светился, белый, но лес над ним был чёрный, и дорога пропадала под деревьями совсем. Колька ехал по звёздам, когда видел звёзды. По силуэтам деревьев. По памяти. В первую неделю он прошёл каждую дорогу днём, пешком, и запомнил. Каждый поворот. Каждое дерево. Каждую яму.
Потом показывал другим. По одному. Как в степи. Петьку. Ваську. Стёпку.
Стёпку не надо было показывать. Стёпка ездил с ним в кабине, каждую ночь, в Лукичовой гимнастёрке, перешитой поваром, и запоминал сам. Колька однажды сбился, на развилке у трёх дубов, свернул не туда. Стёпка сказал тихо:
— Левее. Там дуб с дуплом. Мы мимо дупла ехали.
Колька свернул левее. Был дуб с дуплом.
— Ты как запомнил?
— Не знаю, — сказал Стёпка. — Запомнил.