– Молчу.
– Ничего не передавать.
– Слушаюсь, – сжала губы кухарка.
Я посмотрела на неё, Феня посмотрела на меня. В глазах кухарки ясно читалось: «Потом обсудим». Тётушка тоже это заметила.
– И тайком тоже.
– Да что вы, матушка, – Феня прижала ладонь к груди. – Я разве когда тайком? – Мы с Ираидой Степановной одновременно посмотрели на неё. – Ну… редко.
Так мне перекрыли единственный путь к государственным тайнам.
На следующий день я еле держалась. С утра помогла тётушке разобрать бельё, потом читала газету, потом попробовала заняться орфографией. Через полчаса буква «ять» начала вызывать у меня личную неприязнь. К полудню я знала наизусть трещину на штукатурке над окном, семь раз пересчитала книги на полке и один раз чуть не спросила у Матрёнки, не рассказывал ли ей двоюродный брат знакомого городового чего-нибудь про участок.
Вовремя остановилась. Это уже было дно.
Феня тоже страдала. На второй день кухарка испекла пирог с грибами, который обычно особенно любил Александр Карлович, поставила на стол, посмотрела на него и тяжело вздохнула.
– Чего вздыхаете?
– Грибов много положила.
– И?
– Ничего. Сами съедим.
Мы съели, не помогло.
На третий день пошёл дождь. Мелкий, тягучий, серый. Он шуршал по крыше, стекал по окнам, забивал двор грязью. Из дома вообще не хотелось выходить, но от этого становилось ещё хуже: раньше меня удерживал тётушкин запрет, теперь – сама погода, и я чувствовала себя человеком, которого заперли в тюрьме.
От Бретцеля – ни слова, от Карцова – тем более, Руднев не появлялся. Даже Бырдин куда-то пропал. Я начинала подозревать международный заговор, направленный лично против меня.
– У тебя лицо такое, будто тебя сослали, – заметила тётушка за завтраком.
– Почти.
– Три дня дома.
– Именно.
– Другие люди годами живут – и ничего.
– Страшная судьба.
Ираида Степановна спрятала улыбку в чашке. По крайней мере, ей стало заметно спокойнее. Ради этого стоило терпеть. После всего произошедшего я старалась лишний раз тётушку не тревожить. Слишком хорошо помнила её серое лицо после обыска, дрожащие руки после визита Татьяны. Пусть лучше мне будет скучно. От скуки, по крайней мере, пока никто не умирал.
Впрочем, к исходу четвёртого дня я стала замечать, что скука и вправду может толкнуть человека на крайности. И вот тогда мне вдруг вспомнился Петербург. На этот раз не из-за Бретцеля, а совсем по другому поводу.
Мысль о Высших врачебных женских курсах возникла почти случайно – тихая, осторожная, но стоило за неё зацепиться, как она вытеснила всё остальное. Ведь когда-то я действительно собиралась туда. Ещё до убийства Евгении, до архивов Киснемских, шпионов и всей этой безумной истории у меня была цель. Я хотела не просто приспособиться к жизни Ольги Васильчиковой, а вернуть себе хотя бы кусочек собственной – медицину. Конечно, не ту, к которой я привыкла: до привычных лабораторий, спектрометров и реактивов этому времени было ещё бесконечно далеко. Но человек оставался человеком, кровь по-прежнему была кровью, болезнь – болезнью. А значит, я могла попробовать начать сначала.
Я выдвинула ящик стола и достала лист бумаги. Чернила были свежими, перо – всё таким же несносным, но уже не казалось чужим, как несколько месяцев назад. «Ять» приходилось вспоминать до сих пор, как и твёрдые знаки. Некоторые фразы я переписывала по три раза, стараясь, чтобы письмо не выдавало во мне эмансипированную женщину из двадцать первого века.
К концу первого листа пальцы устали: на среднем выступило чернильное пятно. Я перечитала написанное. Плохо. Слишком резко. Смяла. Начала снова.
Во втором варианте вышла какая-то покорная сирота, умоляющая великих мужей позволить ей хотя бы краешком глаза посмотреть на медицину. Этот лист тоже отправился в корзину.
На третьем я наконец нашла нужный тон. Написала о своём образовании, о работе преподавательницей, о желании продолжить обучение и посвятить себя врачебному делу. Осторожно упомянула, что располагаю некоторыми средствами благодаря недавнему наследству, но нуждаюсь в разъяснении порядка поступления, требований и возможности обучения для женщины моего положения и возраста.
Про то, что умею проводить вскрытия, различаю целый набор ядов и когда-то руководила криминалистической лабораторией, решила не писать. Могли неправильно понять.
Ираида Степановна застала меня за этим делом ближе к обеду.
– Что пишешь? – Тётушка остановилась у двери, придерживая ладонью косяк.
– На курсы.
Она сразу всё поняла, и лицо её посерьёзнело, хотя страха в нём не было.
– В Петербург?
– Да.
– Уже?
– А сколько ждать?
Ираида Степановна подошла ближе. От её платья пахло лавандой и крахмалом.
– Я думала, это пока… мечта. – Она положила ладонь мне на плечо.
– Мечта тоже должна когда-то начать осуществляться.
– Петербург далеко, – тихо вздохнула тётушка.
– Знаю. – Я положила перо. – Дорого, трудно, жильё, учёба. И может быть, меня вообще не примут. Но я должна попробовать.
Ираида Степановна коснулась пальцами моих волос. Очень бережно, почти так же, как в детстве – но не моём, а Ольгином, чужом для меня, которого я не помнила. И всё же тело узнало это прикосновение раньше, чем я сама осознала.
– Ты стала совсем другой.
Сердце на секунду провалилось, но я заставила себя улыбнуться.
– После подклета… любой изменится.
– Нет, – тётушка покачала головой, – не в этом дело. – Её пальцы задержались у виска. – Раньше ты всё откладывала. Боялась причинить кому-то неудобство, боялась просить, боялась, что скажут. Теперь… – она чуть улыбнулась, – ты сначала делаешь, а потом уже думаешь, кого этим напугала.
– Иногда наоборот.
– Очень редко.
– Пиши. – Она наклонилась и поцеловала меня в макушку.
– Вы не против? – Я замерла.
– Против.
– Тётушка!
– Конечно против. Я старая женщина. Я хочу, чтобы ты сидела рядом, вышивала салфетки, удачно вышла замуж и родила мне детей, которых я буду баловать.
– Прекрасный план.
– А ты хочешь резать людей.
– Лечить.
– Платон Аристархович тоже так говорит, а потом достаёт нож.
Я рассмеялась, тётушка тоже.
– Пиши, душа моя, – уже тихо повторила она. – Если не попробуешь, потом всю жизнь будешь жалеть.
Вот за это я её и любила, даже когда она запрещала проявлять любопытство.
Бырдин пришёл вечером. Мокрый после дождя, с грязью на сапогах и раздражением на лице.
– Дороги превратились в кашу, – проворчал доктор, снимая плащ. Капли стекали с полы прямо на половицу. – Ехал две улицы, будто через Смоленскую губернию пробирался.
– Вы четыре дня не приходили, – заметила я.
– Болели люди.
– А раньше не болели?
– Скучали? – прищурился Платон Аристархович.
– Нет.
– Значит, скучали.
– По новостям.
– А-а. Так бы и говорили.
Он прошёл к тётушке, осмотрел её, остался доволен пульсом и даже разрешил гулять подольше, если погода будет сухой. А за чаем я положила перед ним черновик письма.
– Что это?
– Письмо на Высшие врачебные женские курсы.
– Вы всё-таки решились? – Доктор замер с чашкой в руке.
– Решилась я давно. Теперь пишу.
Бырдин взял лист. Сначала пробежал глазами быстро, потом вернулся к началу и прочёл внимательнее. При этом бакенбарды его время от времени дёргались.
– «Имею горячее желание посвятить себя врачебному делу», – пробормотал он. – «Горячее» не надо.
– Почему?
– Звучит как лихорадка.
– А что написать?
– «Твёрдое намерение».
– Скучно.
– Зато правильно.
– Дальше. – Я взяла карандаш и исправила.
Доктор прочитал ещё.
– Про средства хорошо. Про прежнюю службу в гимназии тоже. Дамам с образованием проще.
– А возраст?
– Двадцать четыре года – не старуха.
– По вашему голосу не скажешь.
– Я лечу женщин, Ольга Алексеевна. – Бырдин поднял глаза. – Для одних двадцать четыре – молодость. Для маменек на брачном рынке – уже государственная трагедия.