Не было ножа.
Была боль, шкуры и старик, который сидел у очага так спокойно, будто снаружи ходили не люди Боряты, а сосед за солью.
Голоса приблизились.
— Здесь след крутили, говорю тебе.
— Тут всё зверьём истоптано.
— Собака брала.
— Собака и к моему сапогу брала, когда я салом капнул. Что теперь, меня топить?
— Заткнись.
Микула побледнел. Горыня медленно взял щепоть золы и бросил в огонь. Дым поднялся густой, белёсый. Запах стал сладковатым, сонным.
Снаружи жалобно заскулила собака.
— Не идёт.
— Тащи.
— Сам тащи, если такой умный.
Шаги приблизились ещё. Через щель под шкурой я видел край сапога. Совсем близко. Достаточно, чтобы человек, если наклонится, заметил вход.
Сердце колотилось так громко, что я был уверен: услышат.
Горыня начал тихо постукивать пальцем по полу. Раз. Пауза. Два. Пауза. Три. Не песня, не заклинание, а будто старик считал удары чужого внимания и сдвигал их в сторону.
Сапог за щелью остановился.
— Тут что?
Я задержал дыхание.
Микула сжал сулицу так, что побелели пальцы.
Второй голос сказал:
— Корень. Пень. Дыра лисья, может. Ты княжича под каждой кочкой искать будешь?
— Борята сказал…
— Борята сказал найти след. След ушёл к болоту. Пошли, пока он с нас шкуру не снял за то, что мы с пеньками беседуем.
Шаги стали тише. Собака ещё раз жалобно фыркнула и резво убежала вдаль. Мы молчали ещё долго.
Первым выдохнул Микула. Я — вторым. Горыня не выдохнул вообще. Возможно, он и не дышал. Из принципа. Или природной вредности.
— Родова укрывка, значит, — сказал я тихо.
— Фокус, — буркнул Микула, но уже без злости.
Я посмотрел на него и впервые в этом мире нормально улыбнулся.
— Хороший фокус.
Мальчишка криво ухмыльнулся в ответ.
Горыня поднялся и завесил вход плотнее.
— Теперь слушай, княжич. До темноты ты лежишь. Ночью уходишь.
— Куда?
— Отсюда. В Меров не пойдёшь.
Меров.
Не мой дом. Дом Святослава. Детинец, пристань, мать с запахом мяты, отец со шрамом, люди, которые, может быть, уже мертвы. Чужое всё. Но память внутри дёрнулась так, будто мне назвали адрес горящего дома, а этот дом - мой.
— Почему?
— Потому что Меров — ловушка. Если Борята топил тебя не сам по себе, там уже ждут. Если твой отец жив, его держат или режут. Если мёртв, город делят. Если мать жива, её используют. Если нет — тем более тебе там делать нечего.
Внутри Святослава что-то хрипло ударилось о рёбра.
Я сжал кулак.
— Отец точно мертв, - сказал я вспомнив слова Числобога о последнем из рода. Интересно, женщины в этом счете участвуют? Вот бы нет. — Но я должен знать, что с ммамо… с матерью.
Мама была у меня там. Дома. Здесь в лучшем случае – мать. И то не моя, а Святослава. Но ведь для нее я – он. А у меня так давно не было мамы…
— Должен. Но не сегодня.
— А когда?
— Когда перестанешь падать от попытки сесть. И когда все уляжется.
Нечем крыть. Ненавижу, когда нечем крыть.
Микула осторожно сказал:
— Юг перекроют у Десны. Восток — Черниговские люди. Север — болота.
Я повернул голову.
— А запад?
Горыня ответил за него:
— Леса, старые тропы, малые капища. И меньше людей, которые знают твоё лицо.
Он достал из мешка кусок сухого хлеба. Половину бросил Микуле, маленький кусок — мне.
Я поймал его левой рукой. Правая дрожала.
Хлеб был жёсткий, кислый, но прекрасный. Настоящий. Не магазинное фуфло.
— Сопроводишь Микулу, - внезапно перестав жевать сказал дед.
Микула подавился хлебом.
— Дед!
— Жуй. Когда жуёшь, меньше споришь.
— Я с ним не пойду!
— Пойдёшь.
— Он смертью пахнет!
В землянке стало тихо.
Микула сам испугался того, что сказал, но назад не отступил.
— Не кровью, не лесом, не болотом, — продолжил он тише. — Смертью.
Я посмотрел на мальчишку внимательнее. Значит, не только дед тут такой проницательный.
Горыня не рассердился.
— Потому и пойдёшь.
— Почему?
— Чтобы научиться отличать того, кто смерть несёт, от того, кто из неё вылез. Он не умеет умирать.
— Мне больше нравится – он умеет выживать, - сказал я.
— Вот в дороге и поймете, что верно.
Микула сжал губы.
— Ты меня не учиться отправляешь. Ты меня от себя убираешь.
Горыня посмотрел на него долго.
— Да.
Микула будто получил пощёчину.
— Дед…
— Здесь скоро будет хуже, чем в лесу.
— Из-за него?
— Из-за тех, кто идёт за ним.
Горыня повернулся ко мне.
— Ты мне не нравишься, княжич. И тому, что в тебе, я не верю. Но лесу, Боряте и тем, кто идёт за тобой, я верю ещё меньше.
— Микуле пора к Перводреву, — продолжил он. — Для посвящения. Давно пора. Я стар, моё место здесь. Тебе нужен проводник через родовые тропы и время. Ему нужен человек, который умеет выгрызать у жизни удачу. Вместе у вас есть шанс.
— А если я откажусь?
— Уйдёшь один. До первой заставы, первой собаки или первого гридня, который тебя узнает..
Я посмотрел на Микулу. Четырнадцать лет. Худой. Нос острый. Глаза большие. Хочет казаться взрослым и злится, что пока не получается. В нашем мире такой сидел бы с телефоном, спорил бы с учителями и думал, что жизнь начинается после экзаменов.
В этом мире его дед только что признался, что выталкивает его из дома, потому что дома скоро станет хуже, чем в зимнем лесу.
Повезло парню. Впрочем, мне тоже.
— Куда именно идти?
Горыня достал кусок бересты. На нём углём были намечены река, леса и несколько точек. Не карта в привычном смысле. Скорее память, которую можно держать в руках.
— Западом. Через леса, малые капища, зимовья. К Родовой Пуще. Там Перводрево.
Микула при этом слове выпрямился, будто услышал не место, а зов.
— Сколько идти?
— Прямо, верхом, с добрыми грамотами — дней десять. У вас нет коней, грамот и добрых дорог. Пешком, лесом, в обход княжьих глаз — три недели, если повезёт.
— А если не повезёт?
— Четыре. Или вечность, если не повезет крупно.
Я потёр лицо ладонью. Щетина Святослава была мягкая, почти подростковая. Непривычно.
Три-четыре недели по зимнему лесу. С мальчишкой. За мной охотятся. Я в чужом теле. У меня в голове чужие воспоминания, под кожей мера, в груди вина, а впереди Перводрево, где мальчики становятся волхвами.
Нормальный человек отказался бы. Нормальный человек умер бы ещё в омуте.
Я вспомнил о знаке. Круг и четыре реза уже не были просто чужой меткой на чужом теле. Через них меня сюда протащили. Через них я вернулся к омуту. Через них умер Святослав окончательно, если душа вообще умеет умирать окончательно.
А дальше что?
Жить вместо него? Играть княжича? Искать убийц его рода? Тащить на себе чужую фамилию, чужую кровь, чужую войну? Или Числобог просто спас мою семью, забрал плату и выбросил меня сюда, как монету на грязный стол?
Я вдруг понял, что не знаю главного. Вообще ничего не знаю.
Марина, Варя и Кирилл живы. Если Числобог не соврал. За это я умер и не жалел. Но почему я здесь? Почему именно в этом теле? Почему последний Мерович? Почему сейчас, когда вокруг омута уже стояли убийцы?
— Чего ты от меня хочешь? — сказал я тихо.
Горыня насторожился.
— Я ничего не просил.
— Не ты.
Знак отозвался жаром.
— Числобог.
Имя вышло хрипло, почти беззвучно. Но землянка будто сразу стала ниже.
Микула перестал шевелиться.
Горыня сказал резко:
— Не зови.
— Числобог, — повторил я уже громче. — Если ты меня сюда притащил, так объясни хотя бы…
Красная нитка у входа тихо натянулась, будто кто-то потянул её снаружи.
Горыня ударил меня по руке.
Не сильно, но точно.
Боль прострелила от запястья до локтя. Знак под повязкой обжёг так, будто туда плеснули кипятком. Я выругался и дёрнулся, но старик уже вдавил мою руку в шкуры и бросил щепоть соли прямо на повязку.