Мы ушли от избы до того, как крыша окончательно рухнула.
День был мутный, без солнца. Лес стоял серый, мокрый от оттепели и снова схватывающего мороза. Дышать было больно: не только лёгким, а вообще всем внутренностям. Говорят, проказа в первую очередь убивает нервные окончания. А потом человек годами еще жить может, ничего не чувствуя и сгнивая заживо. Поскорей бы уже что ли?
Мы шли весь день. Снег, серый пар, больные пальцы, чужой крест на груди — и снова снег. Микула почти всегда молчал. Леонтий днём почти исчезал. Иногда я видел только бледный контур рядом с деревьями. Иногда слышал голос, будто из подвала:
— Левее.
— Почему?
— Там провал. В нем уже умирали.
Я проверил сулицей.
Под снегом оказался овраг, закрытый тонкой коркой. Так Леонтий впервые спас нам пусть не душу, но жизнь.
После этого я стал слушать его внимательнее. Леонтий видел не всё, но смерть для него стала не событием, а следом.
— Там медведь, — сказал он к вечеру.
— Зимой?
— Медведи зимой не растворяются в воздухе. Они просто спят. Этот осенью убил и съел человека.
Мы обошли берлогу.
Ночевать пришлось в яме между корнями. Костёр маленький, дымный. Одежду сушить нельзя — вонь от неё шла сладкая, больничная. Микула ел мало. Я заставил его жевать орехи, которые Леонтий нашёл в беличьем дупле.
— Кража у белки, — сказал Леонтий. — Надеюсь, в новом положении мне это зачтётся мягче.
— Белка переживёт.
— Ты всегда так уверен за других. А вдруг нет? Вдруг, это ее последние орехи?
На второй день мы вышли к старой дороге. Не большой тракт. Но торная зимняя дорога: полозья, копытные следы, навоз. Люди ходили. Сани проходили недавно.
— Нельзя, — сказал Микула.
Я кивнул.
И всё равно через час, когда сзади послышался звон бубенцов, тело предало. Хотелось выйти. Поднять руку. Попросить еды, а еще лучше, место на санях. Потом из моего рта вышел серый пар. И я стащил Микулу в кусты.
Сани прошли мимо. Двое мужиков, баба в тулупе, ребёнок, завернутый в овчину. Ребёнок смеялся. Просто смеялся, потому что лошадь фыркнула и мотнула гривой.
Я держал Микулу рукой за плечо. Он не дёргался. Когда сани ушли, он сказал:
— Ты людей пожалел?
Я не ответил. Он посмотрел на меня исподлобья.
— Или просто понял, что нас не повезут?
— Не знаю.
К вечеру третьего дня болезнь стала заметнее.
У Микулы пятна пошли по запястьям. У меня левая ладонь местами немела. На коже, где хозяйка вытаскивала боль, проступала серая сетка. Не болела. Это и пугало. Боль — честная. Немота — предательство. Я уже жалел, что торопил проказу делать свое дело.
Я попробовал сжать левую руку. Два пальца не ответили. Просто висели, как чужие.
Леонтий ночью становился яснее. У костра он выглядел почти живым, если не смотреть на ноги: ноги в снег не входили. Еще один эльф из того фильма, черт его дери!
Микула крутил в пальцах красную нитку. Думал, что я не вижу. Я видел. Нитка в его пальцах лежала красной и мёртвой. Но когда он думал, что я отвернулся, она на миг натянулась сама — будто с другой стороны кто-то проверил узел.
— Что дал тебе Горыня? — спросил я.
Он вздрогнул.
— Что?
— Серый хотел тебя. Велесовы вели волков. Ведьма называла корешком. Дед что-то дал тебе перед дорогой.
— Нитку.
— И всё?
— И всё.
Он спрятал её за пазуху. Слишком быстро. Я почувствовал, как внутри поднимается злость. Я тащил его через лес, кровь, воду, ведьму, мор. А мальчишка всё ещё прятал от меня дедовы секреты.
— Ладно, — сказал я. – Не хочешь, не говори.
Микула ждал, что будет дальше. Ничего не было. Это, кажется, испугало его сильнее. На четвёртую ночь к костру вышел серый. Не пришёл, а именно вышел из тени.
Серый плащ. Босые ноги на снегу. Один след за ним — чёткий, человеческий, голый. Потом след пропадал. Потом появлялся снова, слишком близко к огню.
Микула вскочил. Я поднял топорик.
Леонтий стал видимым сразу. Бледный, резкий, как луна в проруби.
— Устал, ученик? — спросил серый.
Микула молчал.
— Он болен, — сказал серый. — Ты болен, Мерович. До Перводрева далеко.
Голос у него был тихий и даже ласковый. Пугающий.
— Уходи, — сказал я.
Серый посмотрел на меня.
— Ты всё ещё думаешь, что дорога слушает тебя.
— Нет. Но топорик иногда слушает, - я показал ему оружие.
Он почти улыбнулся.
— Болезнь можно ускорить.
У Микулы на пальцах белёсые пятна потемнели. Он ахнул и схватился за руку. Я шагнул вперёд. Серый поднял палец. Пятна побледнели обратно.
— И остановить, — сказал он. – Или даже повернуть вспять.
Микула тяжело дышал. Серый смотрел только на него.
— Иди в наш круг. Нам нужен голос Рода. Не старик у пня, не больной мальчишка в лесу. Волхв. Настоящий. Ты можешь стать им быстрее. Без Перводрева. Без боли. Без того, чтобы этот человек снова кого-нибудь резал ради тебя.
Микула побледнел, но теперь не от болезни. Красная нитка у него под воротом вдруг шевельнулась. Не на ветру. Сама. Я это увидел. Серый тоже.
— Дед говорил про ваш круг, — сказал Микула.
— Старики говорят о том, чего боятся.
— Он говорил, вы несёте миру зло.
— Не только. Ты умрёшь, если придешь к нам.
— Значит, умру.
Голос у Микулы дрожал, но не сломался.
— Лучше так, чем с вами.
Серый впервые перестал смотреть ласково. Лес вокруг костра стал плоским.
— Тогда отдай то, что дал тебе Горыня.
Микула застыл. Вот так. Не удивился. Не спросил “что”.
— Дед ничего не давал, — сказал Микула.
— Не лги мне, корешок.
Микула сжал кулаки. Я вспомнил, так его называла лихоманка.
— Только нитку.
— Нитка иногда значит больше, чем посох.
— Не отдам.
Серый сделал шаг к нему. Я оказался между ними.
— Он сказал нет.
Серый посмотрел на меня наконец по-настоящему. И я почувствовал знак меры.Не вспышку. Не зов. Холодный интерес. Странно, обычно она реагирует только на смерть.
Серый сказал:
— Ты думаешь, что защищаешь его от меня.
— Ага.
— Ты ошибаешься. Ты мешаешь ему выбрать верный путь.
Серый поднял руку, и на миг серый пар перестал выходить из моего рта. Я вдохнул. Чисто. Без скребущей гнили. Без сладкого привкуса на языке. Всего один вдох, но тело сразу захотело ещё.
— Я могу остановить, — сказал серый. — Могу дать вам дойти. Могу сделать так, что мальчик не сгниёт до конца пути.
— За круг, — сказал я. – Чтобы это ни значило.
— За разум.
— За нитку, — сказал Микула.
Серый посмотрел на него.
— Последний раз прошу.
— Нет.
— Тогда дорога тебя убьет. И я заберу с твоего тела то, что дал Горыня. С холодного, мертвого, исковерканного болезнью тела.
Он повернулся к лесу.
— И когда Род тебя спросит, не говори, что тебя не предупреждали.
— Серый, — сказал я.
Он остановился.
— Что?
— Если опять полезешь к его выбору, я найду, как тебя можно ранить.
— Ты?
— Я.
— Ты даже не знаешь, что я такое.
— Не обязательно знать, что ты такое, чтобы сломать ему колено. Еще раз увижу – покалечу, имей ввиду.
Он рассмеялся. Тихо. Почти по-доброму.
— Вот за это Числобог тебя и выбрал. У него своеобразное чувство юмора.
И пропал. Не растворился. Не исчез. Просто сделал шаг назад, и лес снова решил, что его там нет. И никогда и не было. У края света от костра снег продавился одним единственным босым следом. Я увидел его только тогда, когда серого уже не стало.
След смотрел в сторону Микулы.
— Он заглушил меня, — сказал Леонтий. — Когда говорил с мальчиком. Я хотел сказать. Не смог.
Я посмотрел на него.
— Как?
— Не знаю. Все видел, слышал, но говорить и показаться – не мог.
Микула сел к огню. Руки у него тряслись.
Я хотел спросить про нитку. Не спросил.Потом всё-таки спросил.
— Так что дал Горыня?