Лицо его дрогнуло. На миг он стал не священником, не призраком, не добровольной платой, а просто человеком, который сказал больно, потому что ему больно.
Огонь добрался до порога. Мёртвое тело Леонтия сначала задымилось одеждой, потом волосами. Микула отвернулся. Леонтий смотрел до конца. Я бы, наверное, не смог.
Потом изба завыла. Не голосом хозяйки. Голосов было много — всё, что лихоманка ела, будто вспомнило, как его жевали и глотали. Чёрная смола потекла из-под венцов. Снег вокруг пожара серел, потом чернел. Дым тянулся не в небо, а в лес.
На сером снегу возле пожарища проступило белое. Сначала я подумал — кость. Потом — птица. Потом — баба с крыльями.
Моргнул. Осталась только зола.
— Видел? — спросил Леонтий.
— Да.
Микула побледнел.
— Тогда она уже знает.
— Кто? – спросил я.
- Морана, - сказал Микула поежившись. – Ее знак. Ее вотчина. Холод, болезнь, смерть. Все это здесь есть. Лихоманки – ее чернавки. Эта уже у своей хозяйки, жалуется на нас.
— Уходим, — сказал я.
Микула сделал шаг и закашлялся. Сухо. Не от дыма, и нее так как кашлял еще вчера. Кашель был негромкий, но в нём что-то скребло. Леонтий повернулся к нему и замер.
— Что? — спросил я.
— На вас...
— Что на нас?
Он подошёл ближе к Микуле, наклонился, будто разглядывал не кожу, а свет под кожей.
— Гниль.
Я схватил Микулу за плечо, повернул к себе.
Лицо бледное, губы синеватые. На пальцах, которыми он всё ещё трогал горло, белёсые пятна. Не раны. Не ожоги. Кожа там была как старая, вымоченная в воде береста. Под левым ухом у него темнела тонкая жилка. Микула видеть её не мог, но, кажется, понял по моему лицу, там непорядок.
Под моими ногтями тоже серел налёт. Я соскрёб его ножом. Через несколько вдохов он проступил снова.
— Проказа? — спросил Леонтий.
— Не обычная, — сказал Микула. — Моровая.
Моровая. Морана. Моровичи. Мёртвая голова рыжего, которая обещала, что смерть уже пошла за нами.
— Отойдём от дыма, — сказал я. – Глаза режет.
— Если пойдём к людям... — начал Леонтий.
— Мы не пойдём, - сказал я.
Сказал быстро. Слишком быстро. Потому что уже думал и считал.
Перводрево. Микула. Болезнь. Мороз. Еда. Дороги. Люди на санях. Селения. Если зайти — можно заразить. Если не зайти — можно сдохнуть в лесу от голода и холода. Если сдохнем — задача сорвётся. Если задача сорвётся — Числобог, семья, долг. Все будет зря.
Леонтий провёл рукой перед моим лицом. Пальцы прошли сквозь серый пар, который выходил из моего дыхания.
— Она на вас. Не как грязь. Как обещание скорой смерти.
— Зато ты не заразился. Уже плюс.
— Не смешно.
— Ты вообще теперь мёртвый. Тебе по статусу полагается звенеть цепями и выть, а не веселиться.
Микула сел на корень, достал из-за пазухи дедов моток красной нитки.
— Дед говорил, — начал он. — Лихоманки не сами по себе ходят. Есть сестрицы, есть старшие. Есть чернавки Мораны. Которые по гнили, по жару, по мору. Если такая ела твой жар — холодная мать запах знает.
— Морана?
Микула кивнул.
— А если Морана знает...
— Моровичи придут, — закончил я.
В лесу треснула ветка. Мы повернулись. Никого. Только жёлтый дым полз между деревьями.
— Перводрево может очистить, - сказал Микула.
— Может?
— Я не был у Перводрева.
— Отлично.
— Но дед говорил, что Род держит живое от мёртвого. Если дойдём — может снять.
— А если не дойдём?
Он коснулся жилки пальцами и сразу убрал руку, будто обжёгся.
— Тогда сначала пальцы перестанут чувствовать. Потом кожа пойдёт пятнами. Потом гниль зайдёт глубже. Откажут пальцы. Потом слух. Потом глаза. А потом... не знаю.
— Когда?
— Не знаю.
Я сжал зубы. Плохо. Не потому что он не знал. А потому что теперь не знал я. Микула вспыхнул.
— Я не волхв ещё!
Я посмотрел на Леонтия.
Он стоял в двух шагах от места, где сгорело его тело, и постепенно бледнел. Не лицом — всем собой. День поднимался, серый зимний свет просачивался сквозь ветви, и Леонтий становился прозрачнее.
— Ты исчезаешь.
— Не по своей воле.
Он попробовал отойти от избы.
Сделал шаг. Второй. Третий.
На четвёртом его словно дёрнуло за грудь. Он пошатнулся, хотя ногами снег не трогал.
— Неприятно, — сказал он.
— Больно?
— Нет. Хуже. Будто меня тянут на поводке.
Микула поднял голову.
— Место держит. Где умер, там и держит.
— Спасибо, — сказал Леонтий. — Я всё больше радуюсь местным обычаям.
— Можно перепривязать.
Леонтий посмотрел на него.
— К чему?
Микула глянул на крест у меня на груди.
— К личной вещи. Дорогой. Через неё мёртвого можно держать.
Леонтий напрягся.
— К кресту?
Микула помотал головой.
— Не к самому. Он занят.
— Кем?
Микула смутился.
— Твоим богом. Или знаком. Не знаю, как правильно. Он сильный. Чужой. Если туда полезть, может меня самого вывернуть.
— Разумно, — сказал Леонтий.
— А шнурок можно. Он твой. На теле был. Пот, кровь, смерть. Теперь будет держать не только твоего бога, но и тебя.
Леонтий посмотрел на меня.
— Я не собака, чтобы меня на поводок сажать.
— Тогда скажи, как иначе тебя не оставить у ведьминой избы, — сказал я.
Он повернулся к горящим остаткам. Изба проваливалась внутрь себя. Среди углей что-то ещё шевелилось. Леонтий сжал губы.
— Я хотел к Господу, — сказал он. — А остался в диком языческом крае. Боже мой, за что? Или почему? Или для чего?
— Хочешь, оставлю тут? Может у господа промыслы именно к этому месту имеются? А что? Лес. Снег. Через полгода наступит весна, грибы пойдут…
— Нет.
Потом тише:
— Наверное, Господу интересны именно вы. Не знаю почему.
Микула сел на снег, взял шнурок от креста в дрожащие пальцы.
— Мне нужна соль.
Я достал остаток из мешочка.
— И нож.
Дал.
— И чтобы он сам согласился.
Леонтий посмотрел на шнурок, потом на остатки своего тела в огне.
— Я, Леонтий, раб Божий... — начал он и запнулся.
Потом начал снова:
— Я, Леонтий, который пока не дошёл до Престола Господа, соглашаюсь идти с вами до того дела, которое держит меня здесь. Или пока не призовет Господь волею своей.
Микула кивнул.
— Так лучше.
Он обмотал шнурок красной ниткой на три оборота. Не завязал узлом, а как будто уговорил волокна лечь вместе. Посыпал солью. Провёл ножом рядом — не разрезая, только обозначая край. Потом шепнул что-то свое, родовое.
Лес на миг перестал отворачиваться. Шнурок дрогнул у меня в руке. Леонтий схватился за горло. Движение было таким живым, что я шагнул к нему.
— Сильно? — спросил Микула.
Леонтий сжал зубы.
— Как будто за горло взяли, — сказал Леонтий.
— Отпустить?
Он посмотрел на избу. Внутри что-то визгливо лопнуло.
— Нет.
— Тогда потерпи.
Микула ещё раз провёл ножом возле шнурка.
Леонтий дёрнулся, и на миг его словно растянуло между избой и щнурком. Контуры поплыли, лицо стало чужим, старым, мёртвым по-настоящему. Потом вернулось.
Я почувствовал во рту металл. Знак меры отозвался едва заметно. Не силой. Интересом. Мне это не понравилось.
— Всё, — выдохнул Микула.
Леонтий стоял рядом, бледнее прежнего.
— Я чувствую его, — сказал он, глядя на шнурок. — Не руками. Не шеей. Всем телом… то есть не телом уже. Всем собой…
— Можешь идти?
— Если это теперь называется идти. У меня ни ног, ни потребности их ими двигать.
Микула хотел ответить, но закашлялся. На снег упала серая капля. Не кровь, а гниль. Страсти какие. У меня из легких тоже поднялась тяжелая мокрота. Только этого для полного счастья не хватало. Подлечились у лихоманки, называется. Интересно, это она нарочно нас заразила? Или мы от того мешочка подхватили хворь?
— Всё, — сказал я откашлявшись. — Идём.