Я попытался ударить её по руке, но промазал. Проворная бабка попалась. Она рассмеялась и слизнула чёрную нитку с пальца.
— Это не болезнь была, милок. Это злая память. Горькая. О страхе и страданиях. Я такое не ем, только пробую. На всякий случай.
Внутри стало легче. И как-то пусто. Но не хуже, наоборот, отпустило душевное напряжение, тело расслабилось.
Леонтий отступил к стене.
— Ко мне не подходи.
— А тебя я и спрашивать не буду, ромей. Ты весь в молитве, крови и упрямстве. Невкусный. Но нос-то починить можно.
Она щёлкнула его по лбу.
Леонтий вздрогнул. Кровь из носа, запёкшаяся у губ, осыпалась тёмной коркой. Синяк под глазом побледнел. Он провёл пальцами по лицу и побледнел уже сам. Хозяйка быстро провела рукой перед его лицом сгребая нечто, похожее на рой мелких мошек и отправляя их в рот всей горстью. Леонтий ошалело пялился в стену. Потом она провела ладонью у него над животом, где после реки и падений он всё время держался рукой. Пальцы на миг вошли внутрь. Леонтий зажмурился.
— Больно? — спросил я.
Он открыл глаза.
— Нет.
Сказал так, будто это было обвинение.
Хозяйка вытащила из него мутный комок, похожий на застарелый кашель, и проглотила.
— Не благодари, — сказала она. — Не люблю, когда попы благодарят. Вообще, вашего брата не люблю.
— Ты болезни и боль ешь, — сказал он.
— И боль. И гниль. И непорядок. Все плохое и неправильное. Тем и живу.
— Лихоманка, — прошептал Микула с лавки.
Глаза его были закрыты, но он слышал. Хозяйка улыбнулась шире.
— Умный корешок.
— Одна из сестёр, — сказал Микула. — Дед говорил...
— Дед говорил, дед говорил, — передразнила она. — Нас много сестриц, милок. Одна знобит. Другая сушит. Третья кости выкручивает. Четвёртая сон крадёт. Пятая в жар бросает. А я добрая. Я прихожу после. Даю облегчение, забираю то, что они дают.
Микула открыл глаза.
Хозяйка погладила его по мокрым волосам.
— Не бойся, корешок. Ты нынче уже не еда. Ты нынче гость.
— Добрая? — спросил я.
— А ты мясо ешь?
— Ем.
— А я вот боль ем. Чего глазами-то сверкаешь? Каждому своё.
Хозяйка хлопнула в ладони.
— А теперь за стол. С пустым брюхом добрые дела не делаются.
— Какие ещё добрые дела? — спросил Леонтий.
— Сначала ешь, потом говори. Так везде заведено.
— Я не буду есть.
— Будешь, — сказала она ласково. — Ты уже получил мой дым, моё тепло и мою ласку. Хлеб после этого — так, для приличия.
На столе уже стояла еда. Я не видел, когда она успела.
Белый хлеб под полотенцем. Густая каша с маслом. Рыба, запечённая с луком. Горшок с тушеным мясом. Солёные огурцы. Мёд в маленькой чашке. Кружки с горячим взваром. Всё выглядело так красиво, что желудок предал меня грохотом прямо сразу.
Микула сел к столу сам. Его слегка покачивало от усталости, но выглядел он вполне себе здоровым.
— Не ешь, — сказал Леонтий.
Хозяйка вздохнула.
— Вот что за люди эти попы. К ним с добром, они с недоверием… Не хочешь – не ешь, а другим не мешай.
Я взял кусок хлеба. Понюхал. Хлеб пах детством, печью и воскресным утром, которого у меня никогда толком не было. А вот у Святослава были.
— Что в нём?
— Мука, вода, соль, печь и мои руки.
— А кроме?
— Твой голод. Голод вообще лучшая приправа к любой пище.
Леонтий смотрел на меня. Микула тоже.
Я отломил маленький кусок и положил на язык. Вкус был прекрасный. Тёплый, плотный, живой. Хлеб будто сам знал, как его надо жевать. За ним пошла каша. Потом рыба. Потом взвар. Я ел и понимал, что должен остановиться. Но тело, вымотанное лесом, рекой, откатами и болью, голосовало против.
Микула ел медленно. Леонтий держался дольше всех. Потом его рука сама потянулась к кружке. Он перехватил её другой рукой, будто поймал вора. Хозяйка улыбнулась.
— Видишь? Тело умнее гордости.
— Тело слабее, — сказал Леонтий.
— Ну, ты еще о душе тут порассуждай, да о плоти и крови вашего бога. Наслышана уже.
Он долго смотрел на взвар. Потом сделал один маленький глоток. Потом еще один.
Хозяйка ходила между нами. Не садилась. То поправит Микуле ворот. То коснётся моего плеча. То проведёт пальцами над кружкой Леонтия. Каждый раз что-то выхватывала из воздуха — маленькое, мутное, почти невидимое — и отправляла в рот. После каждого её движения становилось все теплее и уютнее.
Я видел, как Микула перестаёт дрожать. Как Леонтий впервые за два дня не морщится при вдохе. Как мои руки уже не трясутся. И видел, как хозяйка хорошеет. Морщины уходили. Спина распрямлялась, глаза блестят ярче, а на щеках проступал румянец.
Она кормила нас. И ела то, что еда делала с нами. Я понял это не сразу. Сначала вкус мяса стал чуть странным. Слишком мягким. Потом в каше мелькнула кислинка. Потом рыба на миг пахнула тиной и старым прогорклым жиром.
Я моргнул. На столе всё опять было прекрасно.
Хозяйка стояла за моей спиной и держала пальцы у моего виска.
— Не моргай часто, — сказала она. — Глаза уставшие, могут и обмануть.
Она выщипнула что-то у меня из-за уха.
В животе перестало мутить. Вот теперь стало ясно. Она не очищала пищу. Она очищала нас после каждого куска.
Навела морок, кормила какой-то дрянью и тут же съедала тошноту, спазмы, жар, гниль — всё, что эта дрянь будила в теле. Не потому что хотела накормить. Потому что это был удобный способ готовить себе корм прямо внутри нас. Леонтий был прав, не стоило здесь есть. А может и приходить сюда вовсе. Правда, тогда бы Микула скорее всего уже умер.
Леонтий поставил кружку. Очень медленно. Он тоже заметил странное.
— Что мы едим?
Хозяйка улыбнулась.
— То, что пришлось бы выбросить, если бы я была плохой хозяйкой. Но хорошая хозяйка всему пользу сыщет.
Микула побледнел и отодвинул миску. Хозяйка мягко положила ладонь ему на плечо.
— Не капризничай. Я всё плохое забираю.
— А если перестанешь? — спросил я.
Она хищно улыбнулась.
— Тогда плохо вам придется. Скорее всего не помрете. Но до ветру будете бегать часто и долго.
Тишина стала липкой. Мы сидели и осознавали, что теперь полностью в ее власти. Отравила таки, карга старая. Хотя, не такая и старая. Годов сорока тетка, вряд ли больше.
Вот тогда она сняла с полки маленький холщовый мешочек. Завязанный чёрной ниткой. Положила на стол перед нами — между хлебом, кашей и мясом, которое теперь виделось уже не мясом, а серым мокрым куском гнилой дряни.
— Ну вот. Теперь о расчёте.
Я посмотрел на мешочек.
— Отнесёте это в ближайшую деревню. Там колодец у середины. Старый, с журавлём. Всыплете ночью. Не всё — половину. Остальное в корыто скоту. Люди пить будут, скот пить будет, болезнь пойдёт мягкая, ровная, вкусная. Не сразу. Сначала знобить начнёт, потом жар, потом живот. Я приду, когда она расползется по округе. И всех спасу. Ну из тех, кто доживет, конечно.
Леонтий медленно перекрестился.
— Ты хочешь, чтобы мы отравили деревню.
— Не отравили. Посеяли мое жито.
— Мор.
— Для меня это урожай.
Она постучала пальцем по мешочку.
— Вы же не думали, что я задаром вас вычищу? Мальчонку из жара вытащила, ваши раны слизала, кормом поделилась, дурноту от стола прибрала. Долг за вами, рябяточки.
— Нет, — сказал Микула.
Я посмотрел на него. Он сидел слабый, бледный, но живой.
— Не будем, — сказал он.
Хозяйка повернулась к нему.
— Это я не у тебя спрашиваю, корешок.
— А я отвечаю за всех.
— Лежал у моей печи. Ел за моим столом. Дышал моим жаром.
— Но твоим не стал. И никто из нас не твой.
Она перестала улыбаться. В избе стало холоднее.
— Вы плохие гости, — сказала хозяйка. — Пришли умирая. Я смерть отогнала. Болезнь съела. Кости согрела. А вы нос воротите, будто я вам тухлятину на стол кинула.
Леонтий посмотрел на мясо лежащее на столе, в нем что-то копошилось и булькало. Потом на неё.