Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он скинул мою руку.

Но не пошёл.

Костров мы не жгли. Дым у реки видно далеко. А артельщики были людьми практичными: если дым есть, значит, у дыма кто-то греется. Если кто-то греется, значит, у него есть руки, спина и, возможно, вещи.

Мы ели сухари, вяленое мясо и запивали водой.

На третий день лук стал почти другом. Короткий, кривой, с подмокшей тетивой. Стрел мало, перья обтрепались. Стрелять толком не умел никто. Но голод хороший учитель.

Первую стрелу я пустил в кусты. Заяц, ради которого всё затевалось, даже не испугался правильно. Просто лениво отклонился в сторону и убежал.

Микула проводил его взглядом.

— Ты хотел попасть?

— Нет. Предупредить остальных зайцев, чтоб не лезли.

Он хотел усмехнуться, но не смог. Второй раз получилось. Не красиво, не как в ино. Стрела вошла неглубоко, зверёк долго бился и верещал почти как обиженный ребенок. Я добил ножом.

Микула отвернулся.

— После Ратши всё выглядит иначе? — спросил я.

Он молчал.

Я снял шкурку кое-как, испачкался по локти и отдал ему кусок.

— Есть хочешь?

Он кивнул.

— Тогда не делай вид, что жареное мясо никогда не было сырым.

— Я молчу, потому что, если начну говорить, меня вырвет.

— Тоже дело.

Ели, отрезая сырую зайчатину очень маленькими кусочкам. Здесь главное – не пытаться жевать. Можно запивать каждый кусочек, чтобы легче шел. Как таблетку. Тогда не так противно. Но все равно много не съели. Просто утолили остры голод и все.

Оставшееся мясо подкоптили позже, когда ушли от артельных следов ещё на день и нашли низину под обрывом. Огонь был маленький, злой и почти без дыма. Грел плохо. Зато напоминал, что мы ещё люди, а не два зверя в промерзшем лесу.

К вечеру четвёртого дня река стала шире.

И мир — человеческим.

Сначала пошли покосы под снегом. Потом старые копны. Потом рыбацкие жерди у воды. Прорубь, затянутая тонкой коркой. Длинный причал для лодок с привязанными долбленками, еще не вытянутыми на берег до весны. Следы саней. Навоз у дороги. Плетни. Поля, уходящие под белую ровность.

Деревня была рядом.

А значит, рядом были хлеб, соль, крыша. И люди. Последнее было и хорошо и плохо сразу.

Первую чёрную ленту мы нашли на иве у дороги. Она висела тихо, примерзшая концом к коре. Ниже, на той же иве, был вырезан светлый знак — круг с лучами, выкрашенный белой глиной.

Микула остановился.

— Белобожий знак, — сказал он. — А над ним чернобожья лента. Так не ставят.

— Может, местные любят равновесие.

— Это как утром молиться солнцу, а ночью платить тому, кто его гасит.

— Может, они хитрые.

— Нет. Они больные. Нельзя сразу обоим.

Дальше знаков стало больше. На жерди у проруби — белая птица, вырезанная почти детской рукой. На обратной стороне той же жерди — обожжённая щель, похожая на рот с зубами. У плетня — светлые нитки и чёрные узлы. Над воротами первой избы — белый круг, а под порогом, если присмотреться, вмёрзшая в лёд чёрная куриная лапа, опутанная волосами.

— Уходим? — спросил Микула.

Я посмотрел на дым над избами, следы скота, крыши и собственные потрескавшиеся руки.

— Сначала посмотрим.

Деревня встретила нас не вилами, а хлебом и солью.Буквально.

К нам вышли трое мужиков и старуха в тёплом платке. Старуха несла кусок ткани на котором лежал пусть и не каравай, но вполне себе хлеб. Ржаной и безумно вкусный на вид и запах. Мужики держали топоры не как оружие — как люди, которые шли работать и прихватили привычное. Старуха оглядела нас с ног до головы, задержалась взглядом на Микуле.

— Из лесу?

— Из лесу вестимо, - сказал я. Но цитаты ожидаемо никто не узнал.

— Раненые.

— Немного.

— Голодные?

— Ещё как.

Мужики переглянулись.

Один, бородатый, с добрым широким лицом, сказал:

— Заходите. У нас путника не гонят. Особенно зимой.

Слишком правильно сказал. Но желудок поверил раньше головы.

Нас завели в избу. Тёплую. С запахом каши, дыма, кислого молока, овчины и людей, которые не бегут несколько суток от волков, мертвецов, Моровичей и собственной души.

Я едва не упал у порога от нахлынувшего счастья и облегчения. Старуха цокнула языком.

— В баню сначала.

— Мы не против еды до бани.

— В баню.

Баня уже была истоплена. Это я отметил. Микула тоже. Странно. Повезло, они кого-то ждали, или у них всегда так?

Нас отмывали почти как покойников. Старуха командовала через дверь, двое парней приносили воду, чистую одежду и какие-то мази. Старую одежду забрали сразу.

— Высушим, — сказал бородатый.

— Вернёте?

— А куда она вам такая? Новую дадим. Простую, но крепкую.

Одежда и правда была крепкая. Серая, простая, сухая. На внутреннем шве моего кафтана я нашёл чёрную нитку. Одну. Тонкую. Я выдернул её и бросил в щель между досками. После клубка Микулы у меня к ниткам настороженное отношение.

— У меня тоже, — сказал Микула.

— Выдерни.

— Уже. Сразу. Не думал, что и у тебя есть, а то бы сказал.

В избе нас кормили кашей, рыбой, хлебом и кислым молоком. Сами хозяева почти не ели. Сидели рядом, улыбались, спрашивали, откуда мы, куда идём, не видели ли волков.

Дети смотрели из-за печи. Молча и серьезно. Ни один не засмеялся, и никто не шалил.

На вопрос о чёрных лентах и белых знаках бородатый ответил:

— Так у нас положено.

— Кем?

— Старшими.

— А старшим то положил?

Он улыбнулся шире.

— Боги.

Микула кашлянул и уткнулся в миску.

Больше я не спрашивал. Нас уложили в боковой клети. Дали шкуры, тёплую лавку, кувшин воды. Изба дышала теплом. Тело провалилось в него, как в болото. Я думал, что не усну. Уснул сразу.

Проснулся от того, что знак меры слушал. Не болел. Не жёг. Именно слушал. Где-то рядом смерть ставили на счёт. Он это чувствовал и хотел урвать свой кусок.

Я открыл глаза. В клети было темно. У печи не скрипели половицы. За стеной не кашлял хозяин. Не шептались женщины. Не сопели дети.

Изба была пустой. Микула уже сидел на лавке.

— Тоже слышишь? — спросил я.

— Не слышу. Чувствую.

— Что?

— Нитки натянули.

Эти волховские прибабахи сидели уже в печенках. Но может, он просто не мог объяснить лучше? Как я не мог объяснить что такое мера и как она работает или ощущается. Мы вышли без шума. Дверь не была заперта. Нас не держали. Значит, либо не боялись, либо… Либо что? Впрочем, не боялись в любом случае.

На улице деревня стояла тёплая, тёмная и мёртвая. Дым из труб ещё шёл. Собаки молчали. В окнах не было огня. Зато за деревней, у края поля, горели костры.

Мы пригнулись и пошли огородами, вдоль плетней, мимо сараев и поленниц. Снег скрипел предательски. Один раз в хлеву шевельнулась корова, тяжело вздохнула и снова затихла.

За последним сараем начинался вытоптанный круг.

Капище.

Днём его не было видно от деревни. Просто холм за полем, несколько старых деревьев, снежный бугор. Ночью там собралась вся деревня.

Все. Мужики. Бабы. Старики. Дети. Те самые дети, которые днём молчали за печью, теперь стояли в первом ряду. И снова молчали.

В центре круга возвышался двуликий идол.

С одной стороны — светлое лицо. Почти доброе. Широкие спокойные глаза, мягкая улыбка, резные лучи вокруг лба. Белая глина в трещинах дерева. С другой стороны — чёрный злобный оскал. Трещины густо замазаны углем.

Под светлым подбородком повязана чёрная лента. Как ошейник. Под черным – белая лента. Такой вот деревенский ин-янь.

Костры горели перед светлым лицом.

Потом дерево скрипнуло.

Идол поворачивался стал поворачиваться вокруг своей оси. Сам. Если конечно под землей, в подвале не сидел специальный человек, который и крутил бревно.

Идол поворачивался медленно и тяжело. С оглушительным противным скрипом.

Светлое лицо отворачивалось от огня. Как человек, который не хочет видеть, но всё равно знает, от чего именно отворачивается.

21
{"b":"976562","o":1}