— Часа два, — прокричал он через тряпку. — Ежели держаться будет.
Два часа.
А помпы всё это время должны качать, иначе вода поднимется быстрее, чем он успеет.
Я наконец нашёл себе работу, которую не сделал бы никто другой.
* * *
К помпам я перебрался в начале третьего.
На каждой стояло по четыре человека, и качали они коромыслом, стоя в воде, которая ходила по настилу от борта к борту.
Я поглядел на них минуту и всё понял.
Люди выдыхались. Я это знал по своей прошлой жизни отлично, потому что видел, как работают спасатели и как работают на непрямом массаже сердца.
Человек, качающий помпу, выкладывается за первые десять минут. Дальше он качает всё медленнее и через полчаса делает вдвое меньше, чем в начале, хотя ему кажется, что он старается так же. А через час он вообще перестаёт быть полезным и просто занимает место.
И самое скверное, что он этого не замечает. Ему кажется, что он молодец, и он будет стоять, пока не свалится.
— Кто тут за старшего?
— Я, вашбродь!
Квартирмейстер, весь мокрый.
— Давно эти стоят?
— Дык… — Он подумал. — Часа полтора.
— Меняй.
— Дык некем менять! У меня и так все при деле!
Я взял его за плечо и притянул к себе, чтобы он слышал.
— Слушай меня внимательно. Ты стоишь и глядишь, как они качают. Погляди на того, крайнего. Он опускает руки до конца?
Квартирмейстер поглядел.
— Дык… не до конца, — ответил он.
— И тот не до конца, — показал я. — И вон тот. Они качают половину хода. Ты понимаешь, что это значит?
— Чего?
— Что четверо у тебя качают, как двое. Ты держишь на помпе четверых, а толку от них на двоих. А ежели взять свежих, они первые четверть часа накачают больше, чем эти за час. И ты за то же время выкачаешь вдвое.
— Дык где ж я свежих возьму? — спросил квартирмейстер.
— А вот это уже к боцману.
* * *
Боцмана Евдокимова я нашёл на палубе.
Изложил я ему всё в четырёх фразах, и боцман понял.
— Сколько вам людей?
— Не людей, Герасим Иванович. Мне порядок.
— Какой порядок?
— Смена каждые четверть часа. Не «покуда свалится», а по времени. Отработал четверть часа, отошёл, сел, отдышался, выпил воды. Через полчаса опять на помпу.
— Так это ж втрое больше народу надо!
— Не втрое, — я показал на пальцах. — Ежели у вас на помпе четверо и трое отдыхают, то это семеро на одну помпу. А качать они будут вдвое больше, чем двенадцать человек без смены.
Евдокимов подумал.
— А ежели не хватит? — спросил он.
— Тогда берите тех, кто на палубе стоит без дела. Их немного, а есть.
— И кого?
— Тиханова возьмите, — предложил я.
Боцман уставился на меня.
— Художника?
— Его самого, — кивнул я. — Он здоровый мужик лет под тридцать, и он третий час сидит внизу и трясётся от страху. Ему работа полезнее всякого лекарства.
— А он умеет?
— Помпу качать всякий умеет. Тут ума не надо.
Евдокимов ещё подумал.
— Ладно, — сказал он. — Только вы сами ему скажите. Мне с этим возиться некогда.
* * *
Художника Тиханова я нашёл в его каморке.
Он сидел на койке, вцепившись в неё обеими руками, и глядел в переборку, и глаза у него были такие, что мне стало нехорошо.
— Михаил.
Он не сразу меня увидел.
— Андрей Ильич… — Голос у него сел. — Мы потонем?
— Не потонем.
— Оно ведь трещит всё. Оно ведь ходит.
— Оно и должно ходить, — сказал я. — Ежели бы не ходило, оно бы сломалось.
Он поглядел на меня.
— Правда?
— Верное слово. Дерево гнётся, оттого и держит. Вставайте.
— Куда?
— Со мной. Вы мне нужны.
Это подействовало сразу. Он поднялся и пошёл за мной, и по дороге я объяснял, а он слушал и кивал.
Внизу у помп я поставил его в очередь.
— Четверть часа качаете, потом отходите. Вон квартирмейстер вам покажет.
— Я не умею.
— Тут и уметь нечего.
Он взялся за коромысло, и я постоял и поглядел, как он качает. Первые минуты он работал неловко и невпопад, а после поймал ритм и пошёл ровно.
Когда он через четверть часа отошёл в сторону и сел, лицо у него было другое: красное, злое и живое, а вовсе не бледное и пустое. Он тяжело дышал и разглядывал свои ладони.
— Андрей Ильич.
— Что?
— А оно, знаете, легче, когда делом занят.
— Знаю, — сказал я. — Оттого и позвал.
* * *
Про воду я сообразил не сразу, и это была моя недоработка.
Люди на помпах потели вёдрами, и потели в мокрой одежде, оттого я и не разглядел этого сразу.
А через два часа такой работы человек высыхает изнутри и начинает слабеть от жажды, а вовсе не от усталости. Жажды он при этом не чувствует, потому что кругом холодно и мокро.
Я послал юнгу Ермакова к коку.
— Тёплой воды. И соли туда, щепоть на кружку. И чуть сахару или патоки, ежели есть.
— На кой-соли?
— Оттого, что человек с потом соль теряет. Вернёшь воду без соли — толку мало.
Юнга умчался, и через четверть часа у помп стояло ведро, и всякий отходивший пил кружку.
Пили сперва с недоверием.
— Солёная, вашбродь!
— Пей.
— Дык её после пить захочется!
— Пей, я сказал.
* * *
Головнина я увидел в четвёртом часу ночи.
Я спускался вниз доложить Новицкому и на секунду задержался на юте, потому что кормовой фонарь осветил его лицо.
Капитан стоял у гакаборта.
Стоял он там с семи часов вечера, то есть девятый час подряд, и уходить, судя по всему, не собирался.
Плащ на нём я разглядел мокрый насквозь. Он держался за поручень одной рукой и смотрел вперёд, в темноту.
И вот что меня поразило.
Он ничего не делал.
Не кричал и не бегал, не отдавал команд каждую минуту. За те три минуты, что я стоял, он сказал одну фразу вахтенному офицеру, и фразу короткую.
Всё, что можно было сделать, сделали за четыре часа до шторма: паруса убраны, люки задраены, пушки закреплены, люди расписаны. Дальше кораблём управляли рулевые, а вахтенный офицер распоряжался работой.
А капитан стоял.
И вот в этом стоянии и была вся его работа. Сто тридцать человек знали, что он там. Что он не ушёл вниз, не лёг и не спрятался. Что он стоит на юте под той же водой, что и они, девятый час подряд.
Я в прошлой жизни знал одного заведующего, который в тяжёлую ночь никогда не уходил домой. Он ничего особенного не делал, сидел у себя и пил чай. А отделение работало вдвое лучше, потому что все знали, что он тут.
Головнин делал то же самое, только девять часов и под водой.
* * *
Дроздова привели в пятом часу — другой матрос вёл его под руку.
— Вашбродь, вон, гляньте. Он у меня в смене был, а после сел и сидит.
Я глянул.
Дроздов был белый и мокрый, и трясло его вовсе не от холода.
— Семён. Что с тобой?
Он поднял на меня глаза.
— Вашбродь, — сказал он тихо. — А ведь она правду сказала.
Ну вот.
Я взял его за плечи и повернул к себе.
— Кто сказал?
— Она. Устинья, — он говорил быстро, и губы у него не слушались. — Она мне тогда сказала, что судну домой не воротиться. И потом ещё, помните, я вам говорил. Может, оно и не про корабль было. Может, я один.
— Семён.
— Я нынче на вантах был, — не слушал он. — И меня чуть не снесло. Вот прямо чуть. Я за что-то ухватился, а за что — не помню. И я тогда понял, вашбродь. Оно меня ищет.
Медицина тут была ни при чём.
Человек, который решил, что его ищет судьба, перестаёт беречься, и я это видел не раз. Он не хватается вовремя, не глядит под ноги и не отскакивает. Не оттого, что хочет умереть, а оттого, что внутри у него всё уже решено и он ждёт.
И такой человек в шторм гибнет непременно.
— Слушай меня, — сказал я. — Гляди в глаза и слушай.