— В Копенгагене.
— В Копенгагене. Датчане прививают лет пятнадцать, а по закону семь, и материя у них есть всегда, — сказал он. — Стоим двое суток. Пятого числа с рассветом капитан поднимает якорь и ждать никого не станет.
Двое суток. Те самые двое, которые мы потеряли на переходе и которые потеряли, вероятно, из-за моего вмешательства в историю. Я это уже посчитал и считать заново не хотел.
— Есть ещё одно, — сказал Новицкий. — На рейде, мачты через четыре от нас, стоит бременский бриг. Пришёл третьего дня, и у него на борту оспа. Двое лежат, один помер.
— Датчане знают?
— Знают. Оттого он и стоит на отшибе, и к берегу его не пускают, — штаб-лекарь вздохнул. — В городе-то у них тихо, у них прививают по закону, и оспе там взяться негде. А вот на кораблях она ходит, и ходит постоянно, потому что матросов никто не спрашивает: привит он или нет.
Оспа в этом веке есть вещь бытовая, вроде плохой погоды. Только у датчан её из города вывели законом, а на кораблях она ходит по-прежнему. И вон он стоит, четыре мачты вправо, и на нём оспа. И к нему нынче ходят шлюпки с водой и с провизией, а те же лодочники после идут к нам. Датчане его к берегу не пускают, а от нашего борта его никто не отгородил.
Сто тридцать человек спят у нас вповалку на одной палубе и дышат одним воздухом. Одного заболевшего довольно, чтобы через три недели лежала половина, а из этой половины треть не встала.
А у нас семнадцать непривитых. И хотя в истории не было сказано ни слова про вспышку оспы в плавании, история уже идёт по другому сценарию. И здесь уверенным ни в чём быть нельзя.
— И вот что ещё, ваше благородие, — добавил я. — Наши семнадцать теперь не просто прореха в ведомости.
— А что же?
— А то, что материю велено довезти живой. Живая материя сидит только на человеке, у которого прививка идёт. Стало быть, всякий непривитый у нас на борту не только опасность, но и запас.
Новицкий поглядел на меня так, будто я сказал непристойность.
— Вы их что, в бочки записали? Вроде провизии?
— Я их записал в цепь, — сказал я. — Это разные вещи, и я на этом настою.
Новицкий махнул рукой, как машут на спор, который лучше отложить.
— Капитан велел мне к вечеру представить предосторожности, а он объявит их приказом, — ответил он.
— И что вы подадите?
— То, что подают всегда. Провизию принимать через шлюпки, торговцев дальше шкафута не допускать. — Штаб-лекарь развёл руками. — Больше ничего сделать нельзя.
— Можно.
Он поглядел на меня и спросил:
— Ну? И о чём речь?
— Ваше благородие, того, что вы перечислили, мало.
— Отчего же?
— Оттого, что мы будем принимать на борт провизию, воду и людей, которые её везут, — объяснил я. — Оспа сидит на всём подряд: на платье, на мешках, на верёвках. Довольно, чтобы торговец с ней постоял у нашего борта.
Новицкий помолчал.
— Положим, — сказал он. — И что вы предлагаете? Не пускать никого?
— Пускать можно, — сказал я. — Только не просто так.
И я выговорил свои условия. Всякий, кто вернулся с берега, обмывается на палубе и платье своё сдаёт, а платье это до утра висит на ветру, на юте, и никто в нём вниз не идёт. К шлюпкам не подходить, у лодочников с того брига ничего не брать. А семнадцать непривитых спят эти двое суток не на общей палубе, а под парусом на баке, и я их держу отдельно.
— Мелочно, — сказал Новицкий.
— Может и так. А только оспа переносится платьем, и я лучше буду мелочен, чем после буду хоронить. Я предлагаю сделать то, ради чего эта стоянка вообще имеет смысл.
— Провизия, вода и хронометры, — сказал он. — Вот ради чего она имеет смысл. Господа офицеры повезут хронометры в обсерваторию выверять по датским, и это дело поважнее нашего с вами.
— Дозвольте мне сойти на берег вместе с ними и найти материю.
Вот тут он выпрямился.
— Вы забываете, что мне то же самое велено.
— Не забываю. Я прошусь с вами.
Новицкий поднялся и прошёлся по лазарету, пригибаясь под бимсом.
— А отчего вам, Вершинин? Я подлекаря могу оставить при лазарете и взять фельдшера.
— Оттого, что мне надобно поглядеть, как они это делают, — сказал я. — Не бумагу их прочесть, а глазами увидеть.У кого берут, на какой день, чем берут, как хранят. Ваше благородие, мы эту материю повезём десять месяцев. Мне довольно один раз не то увидеть, и мы привезём на Кадьяк пустое стекло.
Он остановился.
— Десять месяцев, — повторил он.
— Десять. Считайте сами: Портсмут, Рио, мыс Горн, Перу, после океан. Павловская гавань будет летом восемнадцатого года, и то ежели без починок.
Новицкий смотрел на меня долго.
— Вы понимаете, что можете привезти её на себе?
— Понимаю. Я привит.
— А тот, кто с вами пойдёт?
— Пойдут привитые.
— Ладно, — сказал он наконец. — Я доложу капитану. Только имейте в виду, Вершинин, я вам это разрешаю не оттого, что вы меня уговорили.
— А отчего?
— Оттого, что вы правы, и другого случая не будет, — он поглядел на меня. — Мне это не нравится совершенно. Но нравится оно мне или нет, дела не меняет.
* * *
Город я разглядел ещё до совета, покуда нас вводили на рейд.
Копенгаген лежал низко, у самой воды, и над ним стояли шпили.
Шпилей я насчитал много, и все они были не такие, как у нас. Один вился спиралью, покуда он не застыл. Другие стояли зелёные от старой меди.
Сам я стоял и думал.
«Камчатка» стояла в Копенгагене с первого числа по третье. Это я помнил твёрдо, без всяких «кажется», потому что рядом с этими числами были в книге хронометры и Круглая башня.
А мы пришли третьего.
И ни в один порт не заходили: ни в Ревель, ни в Свеаборг, ни к Гогланду. Шли обыкновенно, вахта за вахтой, ветер был не хуже и не лучше обещанного, и никакого случая, о котором стоило бы написать в журнале, не было. Просто шли и пришли на двое суток позже.
Я всю дорогу от Кронштадта не мог этого понять, а понял только на шестые сутки, у самого Драгёра, и не сам, а с чужой помощью.
Штурман Никифоров сказал при мне, ни к кому не обращаясь, что ход у шлюпа против расчёта хуже на четверть узла и что виноват дифферент, потому что корму осадило и она тащит.
Четверть узла.
Корму осадило, потому что в Кронштадте трюм перекладывали. Перекладывали по моему настоянию: я требовал отнести солонину и мокрые бочки от борта, а под лазаретом освободить место, чтобы было куда положить больных и чем их проветривать. Место нашлось, а груз, который оттуда вынули, пошёл в корму, потому что в носу его девать было некуда. Пудов триста, а может, и более. Я этого груза своими руками не касался и даже не видел, куда его уложили. Я только сказал, что так надобно, и мне уступили, потому что довод был правильный.
А четверть узла на шесть суток пути — это полсуток. Всего полсуток, и я бы про них не вспомнил.
А остальное сделали за меня эти полсуток. К лоцманской станции у Драгёра мы подошли вечером вместо полудня и подошли не первыми, а за караваном купцов, которые перед осенью идут сплошняком. Лоцманский бот взял нас через сутки и на рейд ввёл только к нынешнему утру. Приди мы в полдень — прошли бы первыми и не потеряли ничего.
Вот и всё.
Я думал, что двинуть историю можно только поступком. Что для этого надобно кого-нибудь спасти, кому-нибудь возразить, что-нибудь переменить. А оказалось, довольно быть на борту и занимать место. Триста пудов казённого груза, переложенных в корму, и экспедиция опаздывает на двое суток.
Здесь это ничего не значит. Двое суток в Балтике — вода да ветер.
А у мыса Горн в январе двое суток — это другой лёд.
А между шпилями и водой шли крыши, и я заметил кое-что интересное.
Часть города была новая.
Не старая, потемневшая от времени, какая стоит вокруг, а именно новая, с чистой черепицей и свежей кладкой. И стояла она пятном посреди старой, как стоит заплата на кафтане.