Я добрался до льяла, встал на колени и опустил рейку до самого дна.
Вынул. Поднёс к фонарю. Мокрый след на дереве отчётливый, я отметил его ногтем и на всякий случай процарапал крестик перочинным ножом.
Потом я прислушался к склянкам над головой, потому что смотреть тут было не на что. Считать склянки пока что не выучился и мерил по-своему: спустился, когда пробили конец вахты, и после того спускался ещё дважды.
Я поднялся наверх, посидел на рундуке, послушал, как храпит Фёдоров, и спустился снова, когда за полночь на палубе сменились.
Второй след оказался выше первого.
Я мерил в третий раз, уже под утро, и процарапал третий крестик. Сидел над этой рейкой с фонарём, как сидят над результатом анализа. Следы легли примерно через равные шаги.
Стало быть, вода прибывает всё время, безо всяких рывков после волны, а прочее сочтём потом. Так я себе и записал.
Много это или мало, я не знал совершенно, потому что не корабельщик и понятия не имею, сколько воды имеет право набирать новый корпус за ночь. Зато я знал другое.
Теперь у меня есть число. А с числом уже можно идти к людям и разговаривать с ними.
* * *
Качанова я нашёл утром у грот-люка, где он тесал что-то из дубового обрезка.
— Никанор Иваныч, доброго утра.
Плотник поднял голову, поглядел на меня, потом на рейку у меня в руке, и лицо у него сделалось скучным.
— Вам чего, господин подлекарь?
— Разговор есть.
— Так у меня работа.
— Вот и делайте её, я не помешаю, — я присел на корточки рядом. — Вчера вы шкиперу сказывали, что качали трижды, а надо бы единожды.
Топор остановился.
— Ну, сказывал.
— Течи вы не нашли.
— И не найду, — сердито сказал Качанов. — Потому как нету её. Обшивка нова, пазы конопачены плотно, дёгтем залито. Я сам ходил, сам щупал.
— Верю.
— А коли верите, так и не лезьте, — он снова взялся за топор. — Лазаретное ваше дело, вы им и занимайтесь. А тут корабельное.
Вот тут была самая тонкая минута, и я это понимал.
Соваться в чужое ремесло — это был вернейший способ нажить себе врага на целых два года. Тем более что я и правда в корабельном деле не разбирался. Значит, лезть надо не с ремеслом, а с тем единственным, что я умею лучше него.
— Никанор Иваныч, — сказал я. — Я в вашем деле ничего не смыслю и спорить с вами не собираюсь. У меня к вам вопрос из моего дела.
Топор опять остановился.
— Это какой же?
— Скажите, вы сколько раз в сутки качаете?
— Как придётся, — он пожал плечом. — Как в льяле накопится, так и качаем.
— А сколько накапливается в час?
Качанов посмотрел на меня непонимающе.
— Дык кто ж его меряет.
— Вот и я о том.
Я положил перед ним рейку и повернул её к свету, чтобы видны были три зарубки.
— Нынче ночью я опустил её в льяло трижды. Раз перед сменой вахты, другой к середине ночи, третий под утро. Вот следы. Промежутки видите? Равные.
Плотник наклонился и стал разглядывать рейку. Потом взял её в руки. Потом посмотрел на меня уже иначе.
— И что с того?
— А то, Никанор Иваныч, что в моём деле есть одно правило, и оно, я думаю, годится и в вашем. Когда не знаешь, что с больным, перестань гадать и начни считать. Не «много ли крови», а сколько. Не «сильный ли жар», а какой и когда спал. Само по себе число ничего не значит. А вот два числа подряд уже кое-что говорят.
— Хитро, — с сомнением сказал Качанов.
— Ничуть не хитро. Я вам вопрос задам, а вы мне ответьте. Вода прибывает ровно, помалу и всё время или её больше становится, чем вчера?
Он задумался.
— А пёс её знает, — признался плотник.
— Вот и я говорю. И никто на шлюпе не знает, потому что никто не считал. А ежели дерево притирается, как вы полагаете, то с каждым днём должно течь помалу меньше. А ежели где-то шов расходится, то больше. И разницу эту вы увидите не глазом и не рукой, а только числом, за неделю.
Качанов сел на свой обрезок и потёр щетину.
— Складно говорите, — проворчал он. — А только я вам вот что скажу. Лес-то у нас сырой шёл.
Ага. Важный момент.
— Сырой?
— Ну а какой, — он махнул рукой куда-то в сторону берега. — Шлюп в одну зиму строили, торопились. Дуб брали, какой был. Иной прямо с воды на стапель шёл, ему бы годика три сохнуть, а его в дело. Такое дерево, господин подлекарь, оно сохнет уже в корпусе. Ссыхается, ведёт его, и пазы играют.
— И что тогда?
— А тогда конопатить заново, — Качанов сказал это так буднично, что стало ясно: дело обыкновенное. — На переходе и станем. Никита Федотов на что у нас.
Я помолчал, укладывая это в голове.
Значит, никакой беды тут нет, сказал я себе. Обыкновенное сырое дерево, обыкновенная работа для конопатчика, и все всё знают.
И всё-таки.
— Никанор Иваныч, — сказал я. — Просьба у меня к вам. Пустая, вам она ничего не стоит.
— Ну?
— Велите мерить льяло. Дважды в сутки, в одно и то же время, вот этой самой рейкой. И записывать. Хоть мелом на переборке, хоть в вашу книгу.
— Это ещё зачем?
— Затем, что через неделю у вас будет четырнадцать чисел. И вы, поглядев на них, скажете мне сами, притирается корпус или расходится. И скажете не наугад, а точно. И ежели расходится, то узнаете вы это не в океане, а покуда мы стоим у берега и покуда рядом верфь.
Качанов долго глядел на рейку.
Он был неглупым мужиком. То, что я предлагал, ему решительно ничего не стоило, зато пользу он в этом углядел.
— Кто мерить-то станет?
— Да хоть Прошка мой. Ему всё равно делать нечего, а считать он умеет.
— Ладно, — сказал плотник. — Пущай мерит. Только я его сам обучу. Ставить надобно всякий раз в одно место, у самой мачты, а не куда рука придёт. Иначе намеряет он вам с креном заодно.
Мы ударили по рукам, и наверх я пошёл с ощущением маленького, но собственного выигрыша.
И только на палубе я сообразил, что промежутки-то у меня вышли разные: четыре часа и два. А следы — равные. Стало быть, за вторые два часа набралось столько же, сколько за первые четыре. Ежели это не случайность, то дело у нас не в притирке, а в чём-то похуже. А ежели случайность — я это узнаю только к субботе.
Евдокимова я поймал на шкафуте.
— Герасим Иванович, дозвольте спросить. Ежели на шлюпе завёлся какой-нибудь порядок, которого прежде не было, кому про это докладывают?
Боцман поглядел на меня с подозрением.
— Это какой же порядок?
Я рассказал. Про рейку, про два раза в сутки и про то, что записывать станет Прошка.
Евдокимов выслушал, помолчал и вдруг усмехнулся в сторону.
— А вы, Андрей Ильич, тихой сапой-то работать умеете.
— Это как понимать?
— А так, что дело вы затеяли доброе, а Никанор нынче будет всем сказывать, будто сам придумал, — он поглядел на меня в упор. — И правильно.
Пущай сказывает. От плотника капитан такое примет, а от подлекаря может и не принять.
Я и не собирался спорить. Пусть придумал Качанов, мне не жалко.
Главное, что мерить будут.
* * *
Вечером я сел со второй тетрадью и задумался.
Началось всё с того, что я честно выписал, что знаю про это плавание, и в первый раз посмотрел на список со стороны.
Знаю я, оказывается, немало. Не зря читал записки Головнина в прошлой жизни. Выйдем мы двадцать шестого августа. Портсмут, Рио, мыс Горн, Камчатка, Русская Америка. Головнин вернётся в тысяча восемьсот девятнадцатом и напишет книгу, которую я когда-то держал в руках. Литке станет великим мореплавателем и президентом Академии. Врангель тоже станет великим, и его именем назовут остров. Матюшкин доживёт до глубокой старости в адмиральских чинах.
Все важные места я знаю твёрдо.
А потом я стал перечислять то, чего не знаю, и список вышел куда длиннее.
Я не знаю, что было с матросом Фёдоровым. Читал ли я про него хоть строчку? Нет, конечно. В книгах, которые я глотал в прошлой жизни, писали про широты и про открытия, а не про то, кому в Кронштадте бочкой перебило голень.