Мы идем молча, и теперь, когда ступня свободно болтается в воздухе, боль усиливается. Лодыжка горит. В глазах скапливаются слезы, и, кажется, дело уже не только в ноге.
Мне больно целиком.
Вся эта ситуация причиняет боль.
— Ты в порядке? — спрашивает он так нежно, что у меня сжимается горло.
Когда мы были моложе, я не знала этой его мягкой стороны. Отцовство его изменило.
— Очень больно, — шепчу я, с трудом сглатывая. — Прости.
— Мы уже это обсуждали, Рут, — произносит он с легким укором.
— Что именно?
— Твою привычку извиняться за то, за что вообще не нужно просить прощения. Ты не должна извиняться за то, что тебе грустно, что ты приехала на могилу сестры. Или что подвернула здесь лодыжку. Ты уже должна была понять: я не стыжусь своих слез. И тебе тоже не следует. Люди плачут. Это естественно. Это помогает выжить. Выпустить боль.
— И твои братья думают так же?
Он фыркает, кривя губы, словно сама эта мысль оскорбительна.
— Да какая, блядь, разница, что думают мои братья?
Хотя ему не все равно. Просто мне он в этом не признается.
И я больше не спрашиваю. Только киваю, потому что, пусть его слова и слегка противоречат друг другу, в них все равно скрыта правда.
И на одно короткое, хрупкое мгновение, от которого перехватывает дыхание, он прижимается лбом к моему. Такой миг исчезнет, если мы заговорим слишком громко или слишком поспешно.
Под пальцами трепещет его пульс — быстрый, живой, настоящий. Ровный и дикий, словно буря, выбравшая меня своим центром.
— Расскажи, что творится в этой твоей голове, — тихо говорит он голосом, в котором смешались гравий и бархат. — Я отвезу тебя к Копыловым. Там осмотрят твою лодыжку. Но сейчас есть только ты и я, Рут. Ничто нас не отвлекает. О чем ты думаешь?
Я медлю, а затем шепчу: — Я слышала, что ты говорил Марии.
Его тело замирает.
— Ты жалеешь о том, что мы сделали? — Мой голос слегка дрожит. — Потому что я уже чувствую себя ошибкой, о которой жалеют. Я была случайностью. Мать меня не хотела. А теперь…
Он крепче прижимает меня к себе, впиваясь взглядом в мои глаза.
— Я ни о чем не жалею, Рут. Ни о чем. Я бы повторил все снова. Еще раз. И еще. И еще. Каждую гребаную ночь.
Наверняка возбуждаться на кладбище неправильно. Люди боятся, что их ударит молния, если они ведут себя как язычники в церкви, а я едва ли не оглядываюсь через плечо, ожидая кары за то, как отчаянно его хочу.
Я ему верю. Мне не нужно спрашивать, любит ли он меня, — я и так знаю, что любит.
И я тоже его люблю.
Безрассудно. Беспорядочно. Отчаянно.
Но все же… какая-то часть меня должна убедиться, что это не просто реакция на горе. Что он не стал для меня каким-то извращенным утешением. Он заслуживает большего, чем быть попыткой забыться после утраты.
И я заслуживаю большего, чем быть ошибкой.
Мы добираемся до машины, и он осторожно усаживает меня на пассажирское сиденье. Я даже не возражаю, когда он пристегивает меня и закрывает дверь.
До дома Копыловых мы едем молча, погруженные в странное умиротворение. В какой-то момент его большая ладонь ложится на мою ногу — просто лежит, никуда не скользит, — и он медленно, размеренно поглаживает мое колено.
В этом нет ничего сексуального. Не в этот раз. Его прикосновение не разжигает похоть.
Но в груди все равно сворачивается что-то теплое.
Мне нравится чувствовать там его руку. Рядом с ним я ощущаю себя… в безопасности.
Словно нахожусь на своем месте.
Впереди появляется дом. Вокруг тихо. На подъездной дорожке мало машин, и я испытываю облегчение. Чем меньше свидетелей, тем меньше осуждающих взглядов. Тем реже придется лгать или объяснять то, с чем я и сама еще не до конца примирилась.
Если кто-нибудь спросит, я не смогу оправдать то, что мы сделали.
Не сейчас.
Пока нет.
Но кто вообще устанавливает сроки скорби? Кто пишет правила, определяющие, сколько нужно оставаться во тьме, прежде чем тебе позволят снова найти хотя бы крошечный луч света?
Бывает ли вообще подходящее время, чтобы влюбиться в мужа своей покойной сестры?
А может быть… может быть, значение имеет только наш собственный путь.
В доме тихо.
— Зои нет дома, — говорю я, слегка разочарованная.
Мне бы сейчас не помешал старый добрый разговор по душам между подругами. Нужно, чтобы кто-нибудь сказал, что я не сошла с ума. Что все это нормально. Что любовь, пришедшая после смерти, — не предательство.
Что мне все еще позволено хотеть.
— Кто сейчас дома? — спрашиваю я, разглядывая пустую подъездную дорожку. — Судя по машинам.
Он весело фыркает.
— На дворе что, восьмидесятые? Мы уже давно не определяем это по машинам.
Он открывает приложение на телефоне, и я вижу светящиеся точки, пляшущие по экрану.
— Погоди. Это я? — спрашиваю я, прищурившись.
— Конечно.
— Кто за мной следит?
— Мы отслеживаем всех, кто находится под нашей защитой, — отвечает он так, словно это само собой разумеется.
Не знаю, что я об этом думаю.
Я наблюдаю, как он изучает приложение.
— Рафаил дома. Матвей, Анисса.
Он щурится, вглядываясь в экран.
— Нет, погоди. Зоя тоже дома. Ее машины нет, потому что кто-то, наверное, ее одолжил. Или она в ремонте.
Я выдыхаю.
— Странно.
— Что именно?
— Ее местоположение не обновлялось уже три часа. Тебе это не кажется странным?
Он пожимает плечами.
— Может, она готовит. Ты же ее знаешь. Иногда она занимается заготовками по несколько дней.
— Да, но в ближайшее время нет никаких праздников.
Но когда мы входим в дом, Зои нигде нет. Ни на кухне. Вообще нигде.
Вадька не останавливается. Несет меня прямо в гостиную.
В Коттедж.
Это место всегда удивляет меня своим уютом. Ожидаешь увидеть что-то холодное и суровое — особенно учитывая всех этих каменнолицых мужчин, постоянно врывающихся сюда, — но нет.
Коттедж дышит теплом.
Таким, которое проникает глубоко в кости.
Глубокие кожаные диваны, потертые от долгого использования. Огонь, от которого едва уловимо пахнет кедром. Стеганые одеяла, словно сшитые чьей-то бабушкой несколько десятилетий назад.
Здесь чувствуешь себя дома.
Из соседней комнаты доносятся голоса. Затем — тяжелые, безошибочно узнаваемые шаги Рафаила. Его тень пересекает дверной проем, но что бы он ни подумал, увидев меня на руках у Вадьки, вслух он этого не произносит.
— Что случилось?
Щеки розовеют. Несчастные случаи происходят со всеми, но мне не нравится, что я сразу чувствую себя виноватой, будто сделала что-то не так.
— Кажется, я растянула лодыжку. Или сделала что-то столь же идиотское.
— Это не идиотизм, — тихо говорит Вадька. — Не говори так о себе, Рут. Травмы случаются. Ты человек.
Рафаил фыркает, пока Вадька осторожно опускает меня на диван.
— Господи, видела бы ты, через что мне пришлось пройти с Родионом, когда он был ребенком. Этот мальчишка годами не вылезал из ходячего гипса. — Он качает головой. — Мы знали по имени почти каждую медсестру в больнице.
Я улыбаюсь, представив эту картину.
— Я позвоню. Тебя осмотрят.
Он поднимает глаза на Вадьку.
— В любом случае вы вовремя. Матвей в кабинете.
Они обмениваются серьезными взглядами, но ничего не объясняют.
— Господин?
В дверях появляется высокий молодой мужчина в костюме. В свете поблескивает наушник в его ухе.
— К вам посетитель.
— Кто?
— Морофф, — отвечает мужчина и ждет дальнейших указаний.
Рафаил смотрит на часы и ругается.
— Черт. Я забыл, что назначил ему встречу на сегодня.
— Провести его в кабинет?
Рафаил хмурится.
— Нет. Матвей разложил там все свое оборудование. Пока приведи его сюда. Если понадобится уединиться, перейдем в другое место.
В комнату входит мужчина лет двадцати. Есть в нем что-то от зайца, готового в любой момент дать деру. Улыбка отрепетированная, слишком натянутая. Он пожимает руки Вадьке и Рафаилу, скаля зубы, словно хищник. Я наблюдаю, как его взгляд перебегает с меня на Вадьку, потом на Рафаила и наконец устремляется к двери.