Лизка тут же пришёл из кухни.
Бесшумно запрыгнул на одеяло. Сделал круг по кровати — кошки всегда делают круг, прежде чем лечь, — и устроился у Дяди Жоры на груди, тяжёлый, тёплый и мягкий. Двенадцатикилограммовая мохнатая батарея.
— Вот и всё, Лизка, — прошептал Дядя Жора в потолок, по которому ползали бледные тени от редких фар редких ночных машин внизу, во дворе. — Теперь я официально сумасшедший бабник. По версии Кольки. А по версии милиции — наводчик. А по версии Томы... господи, Тома. По версии Томы я ходок, поди, и сволочь, и предатель, и сразу всё. Не сравнишь меня нынешнего, Лизка, с тем, который вчера утром на работу собирался. Это, считай, два разных Жоры. Один — тот, прежний — он за двадцать пять лет к жене ни одного раза с другой стороны не подошёл. И другой — этот, нынешний, — он, выходит, за один день и наводчик банков, и ходок, и алкоголик с белой горячкой, и сосед-сумасшедший. Всё в одном.
Из темноты на него словно снова взглянули пустые каменные глаза носорогов и питонов с фасада Дома с химерами. Проводка в хрущёвке тихонько гудела в стенах — Дядя Жора по специальности её слышал, это был ровный электрический гул шестидесятых проводов под напряжением двести двадцать, и обычно этот гул его успокаивал. Сегодня — не успокаивал. Сегодня этот гул напоминал ему о том, что мир вокруг держится на тонких медных жилах, которые так легко пережечь.
* * *
Он лежал и думал о Кассандре.
О той далёкой, несчастной женщине, про которую рассказал голос. Жора в школе не очень слушал на уроках литературы — ему интереснее было физика, формулы, законы, ток через проводник. Но какую-то историю про Кассандру он помнил. Кажется, у греков. Кажется, дочь царя. Кажется, она знала всё наперёд — и про падение Трои, и про то, что в деревянном коне сидят греки, и про то, что её саму скоро убьют. Знала. Кричала. Махала руками. А ей никто не верил. Все смеялись. Все считали — сумасшедшая. И в результате Троя сгорела, конь оказался полон солдат, и Кассандру убили.
«За что её, — думал Дядя Жора. — За что её, бедную, так наказали. Что она такого богам сделала. Девушка же. Молодая. Только видеть всё, что будет, — это и без того тяжко. Видеть, как близкие пойдут на смерть, и не суметь предупредить. Видеть, как город сгорит, и не суметь спасти. Это, наверное, и есть самое страшное. Это, наверное, и есть проклятие. Не сам факт того, что говоришь правду. А то, что тебя не слышат».
Он подумал — три тысячи лет назад. Три тысячи лет. Тогда не было ни троллейбусов, ни Борщаговки, ни электрических щитков, ни Тамары. Был только Илион — деревянные стены, рыжие крыши, пыль на дороге. И посреди этой пыли стояла молодая девушка с распущенными волосами, кричала свою правду — а народ её освистывал. Хохотал. Тыкал пальцем. «Сумасшедшая царица». «Сумасшедшая жрица».
«А я что, — подумал Дядя Жора, — я не царь, не жрец, не пророк. Я просто электрик с Борщаговки. Чиню людям фазу и ноль. Зачем мне этот дар, который хуже слепоты? У меня и амбиций таких никогда не было — пророчить. Я скромный человек. Я Тамаре котлеты ем. Я в гаражах с Николаем сижу. За что мне-то это?»
Никто ему не ответил. В темноте над ним мерно, очень мерно, посапывал Лизка. Кот мурлыкал — глубокая, ровная, идущая откуда-то из самого нутра трансформаторная песня. Этот пушистый комок рыжей шерсти с порванным ухом был сейчас единственным островком нормальности в мире, который за один день перевернулся с ног на голову. Коту было плевать на проклятия древних богов. Коту нужен был хозяин — живой, тёплый, чешущий за ухом, кладущий в миску корм. И всё.
«Может быть, — медленно подумал Дядя Жора, — может быть, всё это потому, что Бог так устроил. Чтобы у человека, у которого свой голос отняли, был хотя бы кот. Который мурлыкает. Который не услышит наоборот. Который не запишет в наводчики. Которому можно сказать что угодно — правду, неправду, всё, что на душе, — и он не переврёт, не услышит наоборот, не уйдёт к маме в Глухово».
Он закрыл глаза. Спать не хотелось — но тело требовало передышки. Перед мысленным взором у него всё ещё крутился старый бронзовый щиток профессора Городецкого, и маленькие химеры по углам беззвучно разевали рты, словно смеясь над ним. Лягушка в верхнем правом углу подмигивала. Дракон в верхнем левом — кивал.
Дядя Жора, превозмогая, отогнал эти образы. Подумал о другом. Подумал о Тамаре.
Тамара сейчас, должно быть, уже доехала маршруткой до автовокзала. Сейчас, наверное, сидит в ночном автобусе на Глухово, у окна, и в окне у неё проплывают редкие огни Шулявки, потом Святошина, потом окраины. А она сидит, прижав к себе клетчатый чемодан, и в чемодане у неё аккуратно сложено всё то, что она брала, — её свитер серый, её две блузки, её зубная щётка, её крымская фотография в рамке (он видел, как она её положила первой, поверх белья). И сидит — Дядя Жора это себе ясно представлял — сидит и плачет тихо, в платок, чтобы соседи не видели.
И всё это — из-за него. Из-за того, что он сказал ей правду.
— Тома, — тихо сказал Дядя Жора в темноту, ни к кому. — Тома, родная. Я тебя люблю. Очень. Я тебе ничего другого никогда сказать не мог.
И в ответ — на этот раз — ничто не исказилось. Тамары рядом не было. Тамара была далеко. Тамара была в маршрутке. А слова, сказанные в темноту, в собственной хрущёвке, на пустой кровати, в ухо мурлыкающему рыжему коту, — эти слова никем не услышаны и потому, может быть, остались сказанными как есть.
Лизка вздохнул в темноте — отдельным, длинным, очень кошачьим вздохом — и переместился чуть выше, поближе к Жориной шее.
* * *
— Ничего, Лизка, — тихо пробормотал Дядя Жора, поглаживая кота по спине. — Утро вечера мудренее. Завтра будет новый день. Будем молчать. Будем просто молчать и крутить гайки. Не разговаривать. Не объясняться. Не обещать. На работу — молча. Из работы — молча. В магазин — молча. И там посмотрим, чья взяла.
Кот мурлыкал. Кот работал, как маленький, безупречный трансформатор.
За окном над кирпичной стеной соседнего дома медленно, безразлично всходила поздняя июльская луна. Где-то далеко, на Банковой, в старом доме с каменными зверями, в бронзовой шкатулке с маленькими химерами по углам тихо, едва слышно потрескивала старая проводка — будто посмеивалась.
И ровно в этот момент — Дядя Жора готов был поклясться, что слышал это даже здесь, на Борщаговке, через весь спящий город, — в той самой бронзовой шкатулке, в верхнем правом углу её, маленькая каменная лягушка очень тихо моргнула одним бронзовым веком и снова застыла. И никто, кроме мерно мурлыкающего рыжего одноухого кота на груди Дяди Жоры, этого моргания не заметил.
А завтра был новый день. И Дядя Жора, засыпая на собственной кровати рядом с холодной Тамариной половиной, под рыжей тяжёлой батареей у горла, ещё не знал — да и откуда ему было знать, — что завтра в квартире профессора Городецкого снова перегорят пробки. И что его собственное приключение только начинается, уводя его на совершенно невероятные, фантастические круги киевской действительности конца девяностых.
Глава 4. Угадай мелодию
В которой главный герой попадает на телешоу «Угадай мелодию», под действием проклятия отвечает на все вопросы наоборот — и неожиданно для себя выигрывает джекпот, спасая своего знакомого доцента и невольно ставя точку в одной советской финансовой истории.
Два дня прошло с того вечера, как ушла Тамара, и за эти два дня Дядя Жора окончательно убедился: дело не в жаре.
Он бы рад был свалить всё на жару. На вчерашнее пиво, на старый дом, на нервы, на что угодно. Но жара к утру спала, пиво он не пил уже третий день — не до того было, — а оно всё не проходило. Что ни скажи — всё наоборот. Будто весь мир сговорился слышать его шиворот-навыворот, и хуже всего было то, что мир этому верил. Безоговорочно. Истовее, чем сам Дядя Жора верил в то, что говорил.
Началось с утра, на рынке.
Он пошёл за молоком и хлебом — в доме, кроме кота и засохшей горбушки, не осталось ничего, а Лизка, между прочим, есть требовал по расписанию, проклятие там у хозяина или не проклятие. У молочного ряда стояла дородная тётка в синем халате, и на прилавке у неё, среди прочего, лежала рыба. Лежала она, надо сказать, неважно — на жаре, без льда, с тем особым тусклым блеском в глазу, по которому даже Дядя Жора, в рыбе не разбиравшийся, сразу понял: не первой свежести рыбка. И не второй. И, пожалуй, не третьей.