До сих пор сидел там. Видимо, методично уничтожал запасы «Оболони», прикупленной с вечера на двоих с Дядей Жорой, — и теперь, не дождавшись соседа, расправлялся с этими запасами в одиночку. Дядя Жора почувствовал, как внутри него шевельнулась отчаянная, безумная надежда.
Николай — лучший друг. Сто лет вместе. Николай знает его, Дядю Жору, как облупленного. Николай однажды, в восемьдесят восьмом, вытащил его пьяного из снежного сугроба и довёл до подъезда; Николай в позапрошлый год починил ему стиральную машину, когда у самого была температура; Николай у Дяди Жоры есть один из всех. И если кто-то на этой проклятой планете и способен разглядеть, что Дядя Жора не сошёл с ума, что он не вешает лапшу, что у него действительно сегодня случилось то, что случилось, — то это только Колька. Своих не врут.
— Посиди, Лизка, — глухо сказал Дядя Жора коту, натягивая старую серую ветровку. — Я быстро. Надо мне... с человеком поговорить.
Кот даже не открыл глаз, лишь ухом — рваным — повёл.
Спускаясь по тёмной лестнице, Дядя Жора держался за перила, словно старик. Каждая ступенька отзывалась у него в голове гулким эхом сегодняшнего разряда — будто от профессорского щитка ток ещё ходил в нём какими-то незатухающими петлями.
Двор встретил его сырой ночной прохладой. Под ногами хрустел гравий. Николай, увидев соседа из темноты, удивлённо приподнял брови.
— О, Жорик! Живой! — он хмыкнул, придвинул ногой пустой деревянный ящик. — Садись. А я гляжу — у тебя окна горят, Тамарка твоя мечется как ошпаренная, потом с чемоданом вылетает, и пешком, пешком, в маршрутку видать побежала. Ну, думаю, доигрался Коваленко. Ты где пропадал-то? Она ж весь двор на уши подняла. Меня три раза заходила, спрашивала, не у меня ли ты спрятался.
* * *
Дядя Жора тяжело опустился на ящик. От ящика пахло мазутом, пылью и тем особым гаражным духом, который у них на Борщаговке стоял всегда. Дяде Жоре безумно хотелось пива — холодного, с горчинкой, как лекарство, — но он понимал, что алкоголь сейчас окончательно превратит его мозг в кашу, и от пива придётся отказаться.
— В милиции я был, Коля, — тихо и серьёзно сказал Дядя Жора, глядя другу прямо в лицо. — Банк грабили, в который я зашёл. Меня как свидетеля забрали, допросить нормально не могли. До ночи продержали. Потом отпустили. Домой пришёл — Томе правду сказал, а она... она почему-то услышала, что я ей изменяю. Собралась и уехала.
Он замер, затаив дыхание. Он сказал чистую, неразбавленную истину. Без шуток. Без утайки. На самой простой человеческой ноте.
Николай медленно поставил бутылку «Оболони» на столик-ящик. Лицо у него сначала вытянулось от изумления — было видно, как он первую секунду честно пытается переварить услышанное. Потом по этому лицу разлилась широкая, понимающая, и, как с горечью отметил Дядя Жора, жутко довольная мужская ухмылка. Николай похлопал Дядю Жору по плечу так сильно, что тот едва не свалился с ящика.
— Ну ты, Жора, даёшь! — Николай восхищённо покачал головой. — Ай да скромник! Ай да электрик! «В милиции», «банк грабили»! Ну ты и сказочник, ей-богу! Это ж надо было такую отмазку придумать! Жюль Верн отдыхает!
— Коля, я не придумываю, — Дядя Жора почувствовал, как к горлу подступает липкий ком ужаса. Проклятие работало и здесь. И не просто работало — оно работало железно, беспощадно, без сбоев, без передышек, как немецкий часовой механизм. — Я тебе клянусь, Коля. Вот тебе крест. Я был в милиции. Там ограбление было. Трое в куртках. Меня следователь Василенко допрашивал. Старый такой, в галстуке. С усами рыжими.
Но Николай уже заливался тихим, утробным хохотом, стараясь не шуметь на весь спящий двор.
— Да ладно тебе, хорош колоться! Перед кем шифруешься? Передо мной? Перед Колькой?! — Сосед заговорщицки подмигнул. — «Трое в куртках», умора! Да ты, браток, гульнул так гульнул! Двадцать пять лет примерного брака — и тут Остапа понесло! Видать, зацепила тебя какая-то краля, раз ты ради неё аж про ограбление века сочинил! Тамарка, конечно, дура, что поверила в твою «милицию», но чемоданы собирать — это она погорячилась. Хотя, с другой стороны, теперь ты свободный казак! Надолго она к тёще-то?
— Коля, остановись, — Дядя Жора почти умолял, хватая друга за рукав куртки. — Ты меня не слышишь. У меня беда. Меня сегодня утром током дёрнуло. В Доме с химерами. В щитке профессора Городецкого. Там голос был. Голос, понимаешь? Из щитка. И сказал, что на мне теперь проклятие Кассандры. Что я буду говорить только правду, а люди будут слышать всё наоборот. Понимаешь, Коля? На-о-бо-рот! Я сейчас тебе правду говорю, а ты слышишь бред.
Николай мгновенно посерьёзнел.
Ухмылка сползла у него с лица, уступив место какому-то странному, тяжёлому уважению. Он бережно убрал руку Дяди Жоры со своего рукава, отставил бутылку, заглянул соседу в самые зрачки.
— Ты смотри-ка... — тихо, почти шёпотом сказал Николай. — А ты ведь не шутишь. Ты серьёзно.
— Серьёзно, Коля! — обрадовался было Дядя Жора, решив, что друг наконец-то пробился сквозь морок. — Серьёзно!
— Ну ни хрена себе... — Николай покачал головой, и в глазах у него загорелся огонёк какого-то дикого, пацанского восторга. — То есть ты мне сейчас в глаза говоришь: «Коля, я сошёл с ума, у меня белая горячка, я перепил вчера твоего пива, у меня галлюцинации про проклятия, голоса и каменных лягушек, и вообще мне лечиться надо». Так, Жор?
Дядя Жора опустил руки. Силы у него покинули окончательно.
— Нет, Коля, — выдохнул он, чувствуя себя абсолютно пустым. — Я абсолютно здоров. Психически и физически. Я в полном уме.
И Николай, разумеется, услышал то, что должен был услышать по воле древнего рока.
Лицо у Николая выразило глубочайшее сочувствие — то самое, какое выражает лицо лучшего друга, когда тот понимает, что приятель окончательно поплыл. Николай встал. Аккуратно завернул крышку на недопитой «Оболони». Поднял с земли свою кепку, которая лежала рядом с ящиком. И мягко, очень мягко произнёс — тем особым нежным голосом, каким говорят с больной собакой:
— Всё, Жорик. Пошли домой. Ты допился, дорогой мой. «В полном уме» он, ага... Слышал бы ты себя со стороны. У тебя ж крыша едет, аж шуршит. Иди спать. Завтра выспишься, полегчает. А с Тамаркой я сам поговорю, скажу, что у тебя просто переутомление на работе. Электрик, блин, виртуоз... Иди, иди.
Николай подтолкнул его к подъезду, бережно, как стеклянную вазу, и Дядя Жора побрёл назад, даже не пытаясь больше ничего сказать. Это было бесполезно. Лучший друг, с которым они съели пуд соли, только что записал его в сумасшедшие на основании чистой, святой правды.
И самое главное — Николай был сейчас уверен, что поступает по-дружески. Что пожалел. Что прикрыл. Что Тамарке завтра объяснит. Николай шёл сейчас домой со спокойной совестью лучшего друга, спасшего ближнего от позора.
Дяде Жоре от этого было не легче.
* * *
В подъезде Дядя Жора, поднимаясь к себе на третий, остановился на площадке между вторым и третьим. Постоял. Опёрся плечом о холодную крашеную стенку. Посмотрел на тусклую сорокаваттную лампочку над головой. Лампочка ровно горела, как ровно горит правильно подключённая лампочка.
«Сегодня, — подумал Дядя Жора, и впервые за весь день эта мысль пришла ему в голову с полной ясностью, — у меня не один проклятый день. У меня — целая проклятая жизнь начинается. Если оно так и будет работать каждый день — я больше не Жора Коваленко. Я кто-то другой. Я электрик, которому нельзя ничего говорить. Я мужик, у которого нет голоса. У меня в голове правда — у людей в ушах ложь. Я между двух стенок. Без выхода».
И, постояв ещё минуту, медленно зашагал к своей двери.
* * *
Дома он не стал зажигать свет.
Разделся в темноте — снял куртку, кепку, ботинки. Куртку швырнул на стул в прихожей. Не раздеваясь дальше, лёг на свою половину кровати — в одежде, прямо как был, в клетчатой рубахе и в рабочих брюках. Тамарина половина была холодной и пустой. Подушка с её стороны лежала, как лежала с утра, — аккуратно взбитая.