Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Шоу «Угадай мелодию» закрыли через три дня. С позором, с разбирательством, с увольнениями. Ведущий ещё долго потом, говорят, вздрагивал, заслышав по радио музыкальную заставку, и сменил профессию. А загадочного электрика-виртуоза, угадавшего главный приз и сгинувшего без следа, искали для очной ставки, для опровержения, для суда — да так и не нашли. Поговаривали даже, что никакого электрика не было, что это коллективная галлюцинация на почве жары и переутомления. Так оно в архивах телевидения и осело — нераскрытой загадкой.

А Дядя Жора в это время ехал домой в полупустой вечерней маршрутке, прижимая локтем сумку с инструментом, и чувствовал, как во внутреннем кармане греет сердце плотный конверт.

* * *

Дома его встретил Лизка — голодный, возмущённый долгим отсутствием хозяина, ходивший за ним по кухне и оравший в голос, пока Дядя Жора не вытряхнул ему в миску полпачки корма. Кот накинулся на еду, а Дядя Жора сел на свою табуретку, достал из кармана конверт, вскрыл и пересчитал. Сто тысяч. Настоящих. Хрустящих. Лежали себе на кухонном столе, среди следов вчерашнего одинокого ужина, и тихо не верилось, что они настоящие.

—Вот такие, Лизка, дела, — сказал Дядя Жора, когда кот наелся и по обыкновению вспрыгнул на стол, обернув хвостом лапы. — Помнишь, я тебе жаловался на это проклятие? Что от него одни беды? Жена ушла, в милицию забирали, рыбу тухлую всучили, чуть на капельницу не уложили. А вот гляди — оказывается, и от него толк бывает.

Лизка посмотрел на конверт, потом на хозяина, медленно моргнул — сначала один глаз, потом другой.

—Ты не думай, я не своровал, — продолжал Дядя Жора, словно оправдываясь перед единственным, кто его понимал. — Я ж честно играл. Честнее некуда. Я им прямо говорил: не знаю, наугад, отпустите. Сто раз сказал. Я их предупреждал. А что они слышали наоборот да приз мне отвалили — так это уж их беда, не моя. Я к этому проклятию не нанимался.

Он отхлебнул остывшего чая, помолчал.

—И знаешь, что я тебе скажу про эту их телевизию? Ни капельки мне её не жаль. Вот ни вот столечко. — Он показал коту ноготь мизинца. — Жульё они все, Лизка, как есть жульё. Сидят в своих студиях, улыбаются, а сами народ дурят. Рекламу эту крутят — купи то, купи сё, без этого порошка ты не человек. А кто за рекламу платит? Мы и платим, из своего кармана, через цену в магазине. Они нам нашими же деньгами в глаза тычут и ещё радуются.

Лизка слушал. Лизка был согласен — или, во всяком случае, не возражал.

—А помнишь, что в девяностых было? — Дядя Жора нахмурился, глядя в тёмное окно, за которым над кирпичной стеной висела всё та же равнодушная луна. — Хотя ты не помнишь, ты тогда ещё не родился. А я помню. Пирамиды эти, конторы. По телевизору-то как заливали: вложи денежку — получишь две, вложи две — получишь четыре, мы вас всех озолотим. И показывали этих, довольных, с пачками. И люди несли. Последнее несли, гробовые, на детей отложенное. Соседка наша, тётя Рая, всё снесла, что на похороны копила. А потом — пшик. Контора закрылась, телевизор замолчал, а денег нет и не будет. Тётя Рая после того и года не прожила. Вот тебе и телевизор. Вот тебе и улыбочки.

Он накрыл ладонью конверт, придвинул поближе.

—Так что эти сто тысяч, Лизка, — это не я у них украл. Это так, маленькая сдача. За тётю Раю, за всех, кого они обобрали со своих экранов. Капля в море, конечно. Но хоть капля. Пусть подавятся своим скандалом, мне не жалко. Шоу закроют — туда ему и дорога. Одним обманом на свете меньше.

Кот зевнул, потянулся и улёгся прямо на стол, поближе к тёплой руке хозяина.

—Эх, Тамаре бы рассказать, — вздохнул Дядя Жора, и голос у него опять погрустнел. — Да только как расскажешь? Спросит: где деньги взял, Жора? А я отвечу как есть — на телевикторине выиграл, мелодии угадывал. И она услышит, что я их украл или ещё чего похуже. Нет уж. Полежат пока. Вернётся — придумаю, как сказать, чтоб не наоборот вышло. Если вернётся.

Он сидел ещё долго, гладил кота, смотрел на конверт и на луну, и впервые за эти проклятые дни на душе у него было не то чтобы хорошо, а как-то спокойнее. Беды бедами, проклятие проклятием, а сто тысяч — вот они, лежат. Значит, и в этой кривой, наизнанку вывернутой жизни можно как-то перебиться. Если молчать вовремя. И если иногда — самую малость — позволять миру слышать тебя наоборот.

—Спокойной ночи, рыжий, — сказал Дядя Жора, выключая свет.

И где-то далеко, на Банковой, в старом доме с каменными зверями, в бронзовой шкатулке с химерами по углам, никем не слышимая, тихонько перегорела очередная пробка. Профессор Городецкий, кряхтя, отложил книгу и потянулся к телефону — записать номер того электрика, что приходил намедни. Толковый был малый. Надо бы вызвать снова.

Интерлюдия. Проклятье Великого Шамана

Снег шёл третьи сутки.

На краю земли, там, где тундра упирается в свинцовое море, а небо зимой не светлеет вовсе, стояло становище. Десяток землянок, крытых дёрном и шкурами, дым из дымоходов, собаки, олени, тёплое дыхание людей, державшихся друг друга посреди белого ничто. Народ был малочисленный и древний, без имени, которое дошло бы до нас, — просто люди, жившие здесь, когда здесь ещё никто, кроме них, не жил.

А потом из моря пришли драккары.

Их было три. Длинные, чёрные, с резными головами на носах, они выползли из снежной мглы беззвучно, как тени, и ткнулись в берег. С них сошли люди — рослые, светлобородые, в железе и коже, с топорами и круглыми щитами. Они пришли с юга, из земель, где ещё была трава, пришли за мехами, за моржовым клыком, за рабами — за всем, что можно увезти и продать. И они не знали жалости, потому что жалость осталась там, далеко, в зелёных землях, а сюда, на край света, они привезли только железо.

Они жгли землянки. Они убивали мужчин, не успевших схватить копьё, и стариков, не способных бежать. Они смеялись — так же добродушно, как когда-то смеялись над троянской пророчицей, потому что люди везде смеются одинаково, когда сила на их стороне. Снег под становищем стал красным, потом чёрным, и пар поднимался от него в стылое небо.

И тогда из самой большой землянки вышел старик.

Он был стар так, как бывают стары только камни и корни. Лицо его, тёмное и сморщенное, как печёное яблоко, не выражало страха — оно вообще ничего не выражало, кроме страшного, сосредоточенного спокойствия. На плечах его лежала шкура с рогами, на груди гремели кости и медь, а в руках он держал бубен — широкий, обтянутый кожей, с нарисованными на ней знаками, которых уже тогда никто не умел читать. Это был шаман. Последний, кто ещё помнил, как говорить с теми, кто живёт по ту сторону.

Пришельцы увидели его и пошли к нему, поднимая топоры. Им было весело.

А старик ударил в бубен.

Звук вышел глухой, низкий, будто застонала сама земля. Старик ударил снова — и начал танцевать. Не пляску, а что-то медленное, тяжёлое, переступая с ноги на ногу, кружась, запрокинув голову к чёрному небу, и из горла его шёл странный, двойной, нечеловеческий звук — он пел сразу на два голоса, как поют только те, кто давно перестал быть просто человеком. Он бил в бубен, он звал, он называл по именам тех, у кого давно не было имён, — всех, кто умер здесь за тысячу зим, всех предков этого народа, все обиженные, неуспокоенные, голодные тени, что вьются над тундрой в полярную ночь.

И они пришли.

Сначала задрожал воздух. Потом снег закрутился вверх, против ветра, против всех законов. А потом из метели проступили они — бледные, бесчисленные, без лиц и с лицами, текучие, как дым, и холодные, как дно моря. Лавина. Стена. Весь мёртвый народ поднялся на зов живого и обрушился на пришельцев.

Железо здесь не помогало. Топор рассекал то, чего нельзя рассечь. Светлобородые кричали — теперь кричали они, — и крик их тонул в вое метели и в глухом, неостановимом грохоте бубна. Их не убивали. Их забирали. Втягивали в белую круговерть, в стылую тьму, туда, откуда не возвращаются, и драккары на берегу заносило снегом, и через час на месте бойни была лишь ровная белая пустошь, и только бубен ещё гудел, замирая.

12
{"b":"973611","o":1}