Лёха смотрел на него с пола. И в ужасе, который ещё не сошёл с его лица, проступило что-то ещё. Кирилл узнал это, потому что видел такое на дне собственных глаз, когда впервые проснулся в этом теле без огненного сна.
Надежда.
Страшная, неудобная, ни на чём не основанная надежда, что, может быть, не всё ещё кончено. Что, может быть, рычаг, на котором он висел три месяца, теперь держит не Чернов, а кто-то другой. Кто-то, кто сказал «твою семью я закрою» — и кому, после того что Лёха только что увидел на полу комнаты 410, почти можно поверить.
— Димка, — сказал Лёха. — Если они поймут — Димка первый.
— Они не поймут, — сказал Кирилл. — Я тебе обещаю не словами. Ты только что видел чем.
Лёха кивнул. Медленно. Поднялся с пола, держась за кровать, ноги не держали.
— Что мне им рассказать? — спросил он. И это «что мне рассказать» было уже другим человеком сказано — не кротом Черновых, а чьими-то ушами. Кирилловыми.
— Пока ничего, — сказал Кирилл. — Жди. Скоро придёт Рысин с приказом. И вот тогда у меня будет для тебя очень хорошая история, которую ты им расскажешь.
Он встал, подошёл к двери. Остановился. Посмотрел на хлеб на столе — на тот самый, в салфетке.
— Хлеб ты правда просто так таскал? — спросил он, не оборачиваясь.
— Правда, — сказал Лёха за спиной. Сипло. — Это — правда. Богом клянусь, Кирилл. Хлеб — без всякого. Просто ты тощий.
Кирилл постоял ещё секунду.
— Ладно, — сказал он. И вышел в коридор, в холод, к себе, в комнату 412, где над кроватью шла по потолку трещина-молния, а за окном падал декабрьский снег, и где можно было наконец-то, впервые за три ночи, лечь и не считать, кто из своих — чужой.
Теперь он знал. И теперь чужой был — его.
Глава 28: Корона и кость
Рысин пришёл в четверг.
Не один. За его спиной, в коридоре медблока, стояли двое в сером, и от них тянуло той же пустотой, что и от него самого, — теневые, выученные гасить чужие техники прежде, чем их успеют поднять. Сам Рысин был, как всегда, в гражданском: серое пальто, серые глаза, лицо без возраста. Полковник Канцелярии, ранг Буря, человек, который двадцать лет умел делать так, чтобы люди исчезали тихо.
Он положил на стол перед директором Северовым бумагу с печатью.
— Предписание, — сказал Рысин. — По линии Канцелярии. Принудительное диагностическое сканирование первокурсников с признаками нестабильного Ядра. Полный спектр. Всех каналов. — Пауза. — Начиная с курсанта Безродного.
Северов взял бумагу одной рукой — другой у него не было, правый рукав кителя был пуст и подколот, — прочёл, не торопясь. Шрам у левого виска не дрогнул.
— У меня в Академии, полковник, диагностику назначаю я, — сказал директор. Ранг Гром в его голосе слышался, даже когда он говорил тихо. — Или медицинская служба.
— У вас в Академии, генерал-лейтенант, — ответил Рысин ровно, — случай, который вышел за стены Академии. На банкете при двух сотнях свидетелей курсант выдал хроматический выброс, не соответствующий заявленной стихии. Это уже не ваша диагностика. Это интересы Канцелярии. — Он положил рядом вторую бумагу. — Согласовано. Печать выше вашей.
Северов посмотрел на вторую бумагу. И Кирилл, стоявший у стены под взглядом двух серых, увидел то, чего раньше не видел никогда: директор, ранг Гром, генерал, человек, перед которым тушевались мастера, — на секунду опустил глаза.
Печать была императорская.
Это случилось бы в субботу. Утром. Им оставалось чуть меньше двух суток.
Кирилл собрал своих в ту же ночь — но не в комнате 412, нет, он больше не повторял ошибок, — в подсобке у тренировочного зала, куда вёл только Корнеев и куда Корнеев замкнул на свой контур всё, что могло слышать. Их было шестеро теперь. Пятеро его — Данила, Лера, Марго, Лёха, — и сам Корнеев, мастер, ранг высший Гром на самом пороге Столпа, ветер и слоёное Ядро, человек, который двадцать лет назад вынес из огня младенца и до сих пор не знал, правильно ли сделал.
— Сканер, — сказал Корнеев, — это артефакт. Канцелярский, новой модели. Он не «видит» Ядро глазами оператора. Он снимает картину каналов и пишет её на кристалл. Картину потом читают там. — Он посмотрел на Кирилла. — Если прибор снимет твой седьмой канал — фиолетовое, Нулевую, — её увидят все, кому надо. И тогда уже не отчисление. Тогда машина, которая двадцать лет назад вырезала твой род, поедет снова.
— Значит, прибор не должен снять, — сказала Лера.
— Прибор снимет то, что есть, — сказал Корнеев. — Если в момент съёмки седьмой канал будет открыт — снимет седьмой. Если закрыт — снимет шесть. Но твой седьмой, Кирилл, не закрывается до конца. Ты не умеешь. Никто из вашего рода толком не умел — он живёт сам по себе, он голодный. Под сканером, под чужим давлением, он раскроется. Обязательно.
Кирилл это знал. Три месяца он держал уголёк прикрученным — и всё равно тот рвался наружу при каждом толчке.
— Тогда не один способ, — сказал Кирилл. — Слоями. Как вы меня учили драться, мастер. Не одна защита — пять. Чтобы, если пробьют одну, держала следующая.
Корнеев посмотрел на него. И впервые за всё время в сухом, как кора, лице мастера проступило что-то похожее на гордость.
— Говори, — сказал он.
И Кирилл разложил план. Слой за слоем.
Слой первый был — Корнеев.
— Сам прибор, — сказал мастер. — Канцелярский сканер хранится у них, его привозят запечатанным и при свидетелях ставят на стол. Подменить корпус нельзя — печати. Но внутри стоит читающий кристалл и контур, который пишет на него картину. Контур я знаю. Я двадцать лет в этой Академии, я видел, как эти приборы чинят. — Он помолчал. — Я могу за ночь до съёмки заменить внутренний контур на свой. Снаружи прибор останется тем же — те же печати, те же пломбы. Но писать он будет не то, что видит, а то, что я в него заложу. Ровную Искру. Чистое Пламя. Шесть каналов, никакой семёрки.
— Это вскроется, — сказала Лера. — Не сейчас — потом. Они сверят с прежними записями.
— Вскроется, — согласился Корнеев. — Поэтому это не единственный слой. Это первый. Он даёт нам субботу. Дальше — ваша забота, чтобы за субботой было что-то ещё.
Он не сказал главного. Кирилл узнал главное только в пятницу ночью, когда зашёл в подсобку без стука и увидел, как Корнеев меняет контур, — голыми руками, в раскрытом приборе, где канцелярский предохранитель бил по пальцам разрядом всякий раз, как касаешься не того. Мастер мог бы погасить разряд техникой. Но техника оставила бы след — ветер в замкнутом приборе читался бы потом как чужое вмешательство. Поэтому Корнеев работал руками. Голой кожей. И к утру правая ладонь у него была сожжена до мяса, тёмная, в лопнувших волдырях, и он прятал её в карман и говорил, что это пустяк, кора нарастёт.
Кирилл смотрел на эту руку и думал, что двадцать лет назад эта же рука вынесла его из огня. И что, кажется, она единственная во всех двух его жизнях, которая делала это не ради рычага.
Слой второй был — Марго.
— Контур Корнеева даёт ровную картину, — сказала она. — Но если в момент съёмки твоё фиолетовое полыхнёт слишком сильно — даже подменённый контур может сбиться, дать рябь, и они переснимут. Поэтому в субботу утром седьмой канал должен молчать. Не закрытый — погашенный. Снаружи.
— Ты можешь? — спросил Кирилл.
— Дед мог, — сказала Марго. Каштановые глаза с золотыми крапинками смотрели прямо. — Яков Козырев. Он изучал Нулевую полжизни и за это его убили. Но он успел записать. У меня его тетради. Есть состав — не лекарство, дед называл его «оброк». Он на несколько часов притупляет канал. Клеточно. Не лечит — глушит. Тело перестаёт чувствовать седьмой, как замёрзшую руку. — Она поморщилась. — Это больно и это вредно. Делать так часто нельзя — выжжешь канал совсем. Но один раз, на одно утро, на одно сканирование — выдержишь.
— Сколько он держит?
— Часа три. Потом отпустит, и отпустит резко. — Она посмотрела на него серьёзно. — Будь к этому времени один, Кирилл. Когда «оброк» сходит, фиолетовое возвращается всё разом, за все погашенные часы. Если ты будешь в этот момент при людях — будет хуже, чем на банкете.