Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Спасибо.

— За них меня не благодарите. У меня их семь у Ильина было, а должно быть тридцать. Я их не у вас возьму, капитан. Я их вообще пока не возьму ни у кого.

Они сидели не далеко и не близко: между ними был стол, на столе — мисочка, пустая, ровно посередине; за окном — серое; в глубине коридора кто-то донёс на втором этаже чашку на чашке, два звука подряд, потом ещё один; в первой перевязочной Ильин сказал что-то одно, не услышалось что, и звук от его слов прошёл через дверь в ровный, тёплый, низкий гул вечера в гарнизонном госпитале, в котором не слышно было ни моря, ни гавани, ни горы, а слышно было только то общее ровное дыхание раненых и санитаров, какое бывает только в этих местах в эти месяцы.

— Вы мне списки Огнева передадите, — сказала Берсенева. — Я у него попросила в среду; он сказал, что отдаст вам, а вы передадите мне, потому что Огнев из лазарета первые письма писать не любит. Он мне не первый раз так говорит. Я знаю.

— Я передам.

— Сколько у вас сейчас в работе?

— Пятеро. Воробьёв, Никитин, Бабкин, Ушаков, Третьяков-Гавриил. Вчера прибавился шестой.

— Ерёмин.

— Ерёмин.

— Спиридон Ильич.

— Спиридон Ильич.

Это «Спиридон Ильич» она сказала ровно, без усиления, не для того, чтобы напомнить ему его собственное имя, и не для того, чтобы дать ему услышать, как имя звучит у неё. Просто прошлась через имя и положила его на тот же стол, на котором стояла пустая деревянная мисочка. Волков не сразу нашёл, что ответить, потому что обычно у него находилось, а в это воскресенье — нет.

— Капитан, — сказала она через паузу. — Вы со среды в третий раз сюда. Я не считала; Ильин у меня в журнале считает приходящих по форме на стене. Я не про это. Я про то, что вам не надо приходить сюда ради того, чтобы я подтвердила вам то, что вы и без меня знаете.

— Что я знаю.

— Что вы по своему счёту в эти дни считаете чужие потери ровно так же, как считаете свои собственные. Это не вопрос. Это утверждение.

— Я не утверждаю в ответ.

— Вам и не надо.

Она помолчала.

— После войны, капитан.

— Что — после войны.

— Когда я всех ваших раненых здесь в третьей палате передам Ильину живыми, а он мне их передаст в ваш эшелон на восток — мне будет не двадцать шесть лет, а двадцать восемь. Это не много. У моей матери в эти годы было пятеро. Я об этом думаю не для того, чтобы вам что-то пообещать. Я это говорю, чтобы вы знали: я считаю не только до того числа, на котором ваш карандаш в эту неделю каждый день останавливается. Я считаю и дальше.

— Я не говорил вам про это число.

— Не говорили. Я по тому, как вы за восемь дней перестали смотреть на календарь у меня на стене. Вы у меня ни разу на этом календаре не задержали взгляд. Это удобно знать.

Он положил ладонь на стол ровно так, как клал на сукно нагрудного кармана — не на сам предмет, а на сукно над ним. От стола тёплой ровной нотой шёл тот же запах кипячёной воды с мылом, который стоял в коридоре в его первый приход семнадцатого; Волков этого запаха ни себе, ни ей не растолковывал.

— Наталья Дмитриевна, — сказал он. Имя-отчество прошло у него вслух в первый раз за всю осень — мерой ровно той же, с какой он называл по имени-отчеству Кондратенко на бровке двадцать шестого октября, и от этой меры между ними легло ровное, тяжёлое, не смущённое молчание, ради которого, как ему стало ясно секундой позже, она и сидела сейчас на этой стороне стола. — Список я вам передам в среду. Огнев к тому времени в нём отдельной страницей будет вести жену Спиридона Ильича. А первое письмо в Лопасню Огнев напишет сам, как только встанет.

— Я по форме видела этого Спиридона Ильича один раз. На горе в августе. Он тогда меня не знал. Я его хотя бы запомнила.

— Он вас знал, Наталья Дмитриевна. Через Огнева. У него на третьей странице полевой тетради на углу карандашом стояло «Сестра — Берсенева».

— У Огнева — стояло.

— У Огнева. У Спиридона Ильича — на третьей странице другой тетради. Я её сегодня нашёл в его шинели. Я её вам потом отдам.

Она не спросила, что в той тетради; не сказала «не надо, капитан»; не сказала «отдайте, сестра возьмёт». Она посмотрела ему в лицо — не светски, как в особняке Стесселя смотрела Вера Алексеевна на противника по ту сторону стола, не профессионально, как смотрят сёстры милосердия в перевязочной на руки человека, у которого пальцы дрожат, — а тем третьим взглядом, которому в служебной речи нет имени и в гражданской нет.

— Дмитрий Алексеевич.

— Сестра.

— Идите. У меня к семи приём. Завтра с утра у Огнева запас бинтов на четыре перевязки, к среде — свежая ветошь. Ваш Скворцов на той неделе — у меня дома уже не палата, а отдел; врач Ильин с понедельника говорит со мной не «барышня», а «сестра», и это у нас здесь означает, что я что-то умею. У вас есть ещё четверо, кому в эту среду писать. Идите.

— Иду.

— И запомните на сегодня: у вас сегодня в третьей палате у окна лежит Тихон Савельевич, а не Кондратенко. Это не одно и то же.

— Я знаю.

— Знаете. Идите.

* * *

На квартиру на Тигровом хвосте Волков пришёл первого декабря, в среду, к одиннадцати вечера: пешком, как уходил первого октября, без повозки, без шашки, в шинели и фуражке, в которых за эти два месяца впитался тот общий запах горы, гарнизонного двора, дороги и лазарета, какого человек на самом себе обыкновенно не различает. Семён в сенях принял шинель и фуражку, повесил, отступил на шаг и сказал — не «доброй ночи, ваше высокоблагородие», а тем дневным голосом, каким денщик-вологжанин подаёт горячую воду после похорон:

— Тёплая, ваше высокоблагородие. К полуночи я подложу ещё.

— Не подкладывай. Засну.

— Доброй ночи, ваше высокоблагородие.

— Доброй.

В комнате всё стояло так, как он оставил первого октября: лист Петряева на столе сложен вдвое, в той же позе, не сдвинут; чернильница на правой стороне, с верхним краем чернил по нижнему ободку; перо в подставке. На печке — чайник. За печкой, в той тонкой щели, в которую он совал ладонь второго мая, и потом ещё в начале июня, и больше за всё лето — ни разу, лежала жестяная коробка из-под чая с двумя сложенными листами и одним чистым.

Он сел.

Шинель на спинке стула; сапоги — у двери; на столе — чистый лист и чернильница; в нагрудном кармане справа — записка Третьякова, в нижнем углу — эскиз Рашевского, у самой подкладки слева — иконка отца Серафима; в боковом кармане шинели, из той самой шинели у двери, — отвёртка с деревянной рукоятью.

Он не вытащил ни записки, ни эскиза, ни иконки. Он встал, дошёл до печки, опустил ладонь в щель и достал жестянку. На крышке за полгода скопилась тонкая ровная пыль — не та, что приходит в комнату при открытой двери, а та, что оседает медленно, по крупице в неделю, и об этой пыли Волков сейчас не думал; он отёр крышку, снял её, посмотрел на два сложенных листа внутри. Первый — от мая, в две страницы, с хронологией событий, которыми он в той неделе уже распорядился. Второй — от начала июня, в одну страницу, короче, без хронологии, с пятью именами в столбик. Третьего до этой ночи не было.

Он сел обратно к столу, придвинул чистый лист и взял перо.

Писал не для того, кто этот лист прочтёт, и не для того, кто этот лист сожжёт; писал — для самого того человека, который сидел сейчас за столом первого декабря, в среду, к полуночи, и которому через несколько часов надо было встать, надеть парадный мундир, прицепить шашку, не забыть Георгия — тот самый, который полтора месяца назад в особняке Стесселя был «постороннее», — и выйти на тёмную улицу с одной нелёгкой ясной задачей, по которой он не имел права ошибиться ни в часе, ни в направлении, ни в одном слове Кондратенко.

Лист получился короткий, в шесть строк.

'Первое декабря 1904 года, среда, ночь.

За эту осень я убедился в трёх вещах, которых в мае на эту бумагу ещё не клал.

Первое: знание не освобождает. Освобождает работа.

59
{"b":"970489","o":1}