Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Это был не свист.

Свист трёхдюймового снаряда — это другая физика, тонкая, режущая, проходящая воздух по линейке; свист шестидюймового — низкий, тяжёлый, но всё ещё мчащийся по линии, всё ещё попутный воздуху. Этот звук был утробный. Он не шёл по линейке; он шёл сквозь воздух, как что-то слишком крупное для воздуха, как баржа, идущая через узкий канал и трущаяся бортами обо всё, что не вода, и в этом утробном, почти животном, отдалённом гудении было что-то, от чего у Волкова впервые за полгода тело сделало то самое короткое движение, которое он когда-то в прежней войне делал, не вставая, и о котором за двенадцать лет почти забыл.

Рашевский замер с ногтем на бумаге.

— Сергей Александрович, — сказал Волков негромко, не отводя взгляда от гавани. — Всем, кто нас слышит, на палубе — лечь.

Рашевский не переспросил. Он оторвал ноготь от бумаги, посмотрел Волкову в лицо одну долю секунды — и заорал на весь дощатый настил, на «Полтаву», на пристань и на угольный пароход не голосом инженера, а тем сухим, до звона дальним голосом, какой у него в Цзиньчжоу будит мёртвых:

— Лежать!

Двое в чёрном на «Полтаве» упали под броневой щит сходен.

Третий, в белом на «Победе», не успел.

Снаряд лёг не в «Победу» и не в кран; он лёг между «Победой» и угольным пароходом, в воду внутреннего рейда, и звук разрыва Волков услышал не как звук, а как удар плечом о стену, к которой он стоял спиной: водяной столб поднялся выше мачт «Полтавы», постоял на месте секунды три, разваливаясь в верхней части на белый и серый, упал тяжёлой плоской волной в обе стороны рейда, окатил угольный пароход до люков, прокатился под буксиром, ударил пристань изнутри, сбил с дощатого настила пустую бочку и качнул кран на тросе так, как качает ветер пустые качели на школьном дворе перед грозой.

Только когда волна стала возвращаться обратно от стенки бассейна, до уха Волкова дошёл не звук, а отсутствие звука: чайки, две минуты назад орущие над свалкой у дамбы, замолчали все разом и больше не возвращались.

В правой руке Рашевского рулон лежал, как лежал.

— Сергей Александрович.

— Капитан.

— Это не флотская гаубица.

— Я понял, что не флотская.

— Это не шестидюймовая.

— Я понял.

Они не произнесли вслух тех двух чисел, которые в эту секунду оба знали; ни «двести восемьдесят», ни «одиннадцать дюймов». Цифра была в воздухе, в столбе воды, в качающемся кране, в молчании чаек, и называть её ещё раз, при втором, при третьем человеке на дощатом настиле, было уже не нужно. На дамбе у выхода из бассейна засвистели в свисток; бежал унтер с пакетом и по дороге орал на молодого матроса, который, видимо, был контужен и не понимал, кто на него орёт.

— Подпись на угольном расходе подождёт, — сказал Рашевский.

— До завтра.

— До завтра. Капитан, идите на участок. Если ваш Огнев поднимет роту в ружьё прежде, чем дойдёт телефон, я ему сегодня прощу.

— Не поднимет. У него нет на это приказа.

— Вот именно, — сказал Рашевский, и в этом коротком слове в первый раз за разговор было слышно, что у него самого внутри что-то дрогнуло. — Без приказа. У нас теперь — другая война.

В переулке за воротами Восточного бассейна Волков остановился под облезлой акацией, сложил вдвое перчатку, которую успел стянуть с правой руки на пристани, и постоял, считая вдох и выдох по два, как считал когда-то в прежней войне после первой в его жизни мины. Старая мера не подходила. Здесь была другая физика, другой год, другой враг и другая шкала, и старая мера дышала на пол-аршина не туда; но другой у него не было, и пользоваться приходилось этой.

К участку он шёл не повозкой, а пешком, по верхней дороге, мимо склада интендантского отделения, мимо того места, где в августе рубили старую акацию на дрова, мимо угла переулка, где торгуют рисом и имбирём и где никогда не запирают калитку в боковой двор; на углу госпитальной он поднял глаза один раз, не дольше, чем нужно человеку, который проходит знакомым маршрутом, и пошёл дальше. У поворота на ход сообщения встретил Михеева на лошади; прапорщик-вестовой Михеев в этом сентябре отбрил усы коротко, не по форме, и от этого выглядел не моложе, а старее: как Огнев иногда смотрел на молодого стрелка через свободное плечо.

— Ваше высокоблагородие. — Михеев снял фуражку. — От его превосходительства его высокоблагородию. Сегодня к семи вечера в штаб дивизии. Лично. Без свиты.

— Передал.

Михеев не уехал сразу. Он постоял на лошади ещё секунду, поглядел в сторону гавани, не повернув головы, и сказал тихо, не для записки, а для самого себя:

— Я в порту на Суворовском пять лет служил, ваше высокоблагородие. Такого звука и в Кронштадте не было.

— Не было.

— Так точно.

Михеев тронул лошадь и уехал.

Огнев на КП был не в полусарае, а у наблюдательной щели, с биноклем — старым, ещё цейсовским, у которого на правом окуляре в августе скололась эмаль, — и от этого силуэта Волков на подходе по ходу сообщения уже знал три вещи: что фельдфебель слышал звук; что уже прикинул, чем он был; и что за эти десять минут не произнёс об этом ни слова. Огнев, при появлении ротного, бинокль не опустил, расправлять усы не стал, только посмотрел через свободное плечо так, как смотрел в марте, в апреле, в августе — без вопроса, без ожидания, тем коротким взглядом, за которым стоит «я слушаю».

— Тихон Савельич.

— Слушаю, ваше высокоблагородие.

— На внутреннем рейде только что лёг один из двухсотвосьмидесятимиллиметровых.

Огнев не вздрогнул и не переспросил. Он опустил бинокль, аккуратно повесил на ремешок через плечо, расправил усы — впервые за разговор — и сказал тем своим спокойным басом, в котором в осаде уже не было удивления:

— Это про которые в немецких журналах писали в девяносто девятом? У Круппа. Снаряд — больше двухсот фунтов.

— Около того.

— И что нам с этим, ваше высокоблагородие.

— Сегодня в семь — у Романа Исидоровича.

Огнев, не глядя на КП, провёл ладонью по поясу — рабочий жест, проверка йодного флакона в левом голенище, который у него с весны был не флакон, а маленькая жестяная скляночка от Берсеневой, — и сказал:

— До семи я пройдусь по ячейкам. Если пойдёт ещё один, чтобы у нас с вами не оказалось людей в открытом дне без приказания.

— Пройдитесь.

— Они начнут с гавани, ваше благородие. А потом по фортам.

— Так точно, Тихон Савельич.

Они стояли у щели лицом к гряде; японская гряда в полутора верстах перед фронтом сегодня, как и всю последнюю неделю, лежала в той сухой, бесцветной сентябрьской серости, в которой ничего не двигалось ни в одну сторону, и от этой неподвижности гряды на новый день первое деревянное эхо одиннадцатидюймового над гаванью звучало особенно нелепо: как будто в комнате, где вдвоём играли в шашки, кто-то третий — большой, лица не показывающий — со стороны соседнего дома пробил кулаком стенку и положил на доску чужую фигуру, не глядя.

К семи часам штаб 7-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии дышал не той чистой инженерной тишиной, к которой Волков успел привыкнуть с весны, а тем особенным деловым шорохом, какой у штабных подъездов в крепости устанавливается через шесть часов после того, как изменилось обстановочное правило: сапоги, не свои, незнакомые, частые; голоса за дверьми низкие, но без пауз; на лестнице у второго этажа — два адъютанта без портфелей, что у адъютантов означало «при себе всё, что нужно»; на стене у двери в кабинет — свежая бумажная плашка «не входить без вызова», написанная не звегинцевским почерком и оттого выглядевшая чуть менее уверенной, чем обычные бумажки штаба.

Звегинцев впустил его без доклада; в передней, у второго стола, сидел Рашевский с тем же рулоном, что днём на пристани, в той же расстёгнутой сюртучной перчатке; кивнул один раз — рабочий, не светский. У окна — Михеев с пакетом, видимо, ждал отбытия. В кабинете, у карты Квантуна на стене, стоял Кондратенко — без пенсне, с пенсне в правой руке, левой рукой проводя ногтем по тонкой линии северо-западного фронта от ворот Старого города к холму, который на карте Тотлебена был отмечен сухим серым кружком и числом двести три.

48
{"b":"970489","o":1}