В первых числах сентября Звегинцев в передней штаба встретил его без улыбки, но с тем особенным внутренним расположением, какое адъютанты заводят к человеку, чьи бумаги перестают возвращать с пометками. Кондратенко принял его в кабинете не за столом — у карты Квантуна на стене. Тотлебен лежал на столе раскрытым, на новом месте; чай в стакане был свежим, бледным, без сахара. Рашевский сидел на жёстком стуле у второго стола, в руках — рулон, на коленях — свёрнутая ведомость, в плечах — та самая собранная сухость, которая никогда не превращается в усталость.
— Капитан, — сказал Кондратенко, не обернувшись от карты.
Волков проглотил это слово как глотают холодную воду в жару — не услышав вкуса, но почувствовав, как оно проходит. Полковая книга, видимо, прошла за ту неделю, пока он перебирал ночи и охотников; Михеев, надо полагать, доложил, но без ритуала.
— Ваше превосходительство.
— Подошли. Сергей Александрович передаст, что у нас с бетоном и проволокой по второй декаде. Послушайте сначала его, потом меня.
Рашевский посмотрел на Волкова не как на штабного гостя, а как на ещё один пункт сметы; пошёл по ведомости столбцами, ровно, без украшений, и за десять минут уложил всё, что Волкову нужно было знать на сентябрь: бетон — две подводы в декаду, не больше; колючая проволока — через флотскую часть, по каналу Григоровича, в три приёма, неровно; мешки — сколько успеют сшить мастерские в Старом городе, при условии, что не переключат их на госпиталь. Ни жалоб, ни обещаний; цифры. Кондратенко слушал, стоя боком к карте; на словах «через флотскую часть» обернулся, посмотрел на Волкова коротко, без улыбки, без подмигивания, как смотрят на человека, которому на этой неделе предстоит проделать несложную, но неприятную работу, и сказал:
— Капитан, в воскресенье у Анатолия Михайловича — именины Веры Алексеевны.
— Я не получал.
— Получите завтра. Через канцелярию Квантинского укреплённого района, не через полк. Это правильнее.
Он не стал объяснять, почему правильнее: Волков и так понял. Кондратенко поднял с маленького стола приготовленный конверт серого приличного картона, посмотрел на него секунду — не как на бумагу, а как на ход в чужой партии, — и положил перед собой, не передавая.
— Сходите, капитан. Не для удовольствия.
— Ясно, ваше превосходительство.
— Там будет круг, в котором Сергей Александрович бывает редко, я — реже, чем хотелось бы Вере Алексеевне, и вовсе не бывают те люди, которым в этой крепости легче не бывать. У адъютанта генерала Фока другой взгляд на сорок минут артподготовки, чем у нас с вами, и этот взгляд он там и излагает. Послушаете. Сами не говорите ничего, кроме общих мест. Если что-нибудь произойдёт, я хочу знать об этом не от Веры Алексеевны.
— Не от Веры Алексеевны.
— Парадная форма. Без шашки, в гостях не носят. Награды — по уставу.
Он замолчал на полсекунды, посмотрел на Тотлебена на столе — не на Волкова, — и добавил тем самым ровным голосом, каким в марте говорил «месяц на результат»:
— И ещё, капитан. Там будет сестра милосердия Берсенева. Её пригласили, чтобы при случае похвалиться, что у нас в крепости есть и такие сёстры. Это не по её части. Я не могу запретить ей идти. Если получится, не оставляйте её одну с Верой Алексеевной.
— Не оставлю.
Особняк на Пушкинской семнадцатого сентября старого стиля стоял так, будто никакой осады в эту неделю над крепостью не было: ставни вычищены, медные ручки на дверях натёрты до того бледного блеска, какой бывает у вещей, прошедших через слишком много усердных рук, у крыльца — два казака с шашками, в воротах — фонарь с целым стеклом. Волков вошёл в гостиную в половине девятого, в парадном мундире, с Георгием 4-й степени на левой стороне груди — в первый раз за всё лето он надел эту бумагу как предмет, и ощущение было ровно такое, какое и должно было быть, — постороннее. Денщик у входа принял фуражку, безмолвный поручик в синем сюртуке адъютанта Квантинского района провёл его до зеркала, сделал маленький жест в сторону зала и отошёл; Волков узнал по очертанию, не по лицу, поручика Водягу, того самого, чьё прикрытие не было разоблачено в январе двадцать шестого числа, и про себя отметил, что лагерь Стесселя опознаётся в крепости даже не по словам, а по этой особенной служебной плавности походки.
В большой гостиной горели три люстры, на столе — белая скатерть, ровные ряды бокалов, бутылка шампанского во льду, в самом деле во льду, как будто за стенами не стояла осада и ничего на этой неделе не убивало. У ломберного столика в углу два штабных в синих сюртуках играли, не сразу заметив нового человека; в простенке между окнами стоял Стессель — в парадном, грузный, румяный после первого бокала, со светлым обозначением улыбки на лице, какое у генерал-лейтенанта Российской империи бывает с людьми, чей чин ниже на четыре ступени и чей формуляр он, по-видимому, накануне просмотрел. Слева от него — генеральша Вера Алексеевна, в чёрно-зелёном платье с высоким воротом и тёмной брошью, волосы убраны строго, без обычной осенней пышности, лицо ровное; глаза у неё были не злые, как пишут в журналах, а очень внимательные, и эта внимательность, в отличие от Берсеневой, была не профессиональной, а охотничьей.
— Капитан Волков, — сказал Стессель, не меняя угла подбородка. — Кондратенко мне о вас писал.
— Ваше высокопревосходительство.
— Не писал лестно, не писал плохо. По делу. У него все по делу. Ни пяди, капитан, ни пяди. Это у нас здесь — единственное полезное правило.
— Так точно.
— Цзиньчжоу — это, конечно, Цзиньчжоу. Хотя по донесению — отступили.
— Отступили организованно, по приказу его превосходительства Фока.
Он сказал это ровно, не заметив про себя, что чужое имя в этой комнате отзывается короткой остановкой воздуха где-то у книжного шкафа, и не позволил голосу провалиться в иронию ни на полтона. Стессель посмотрел на него внимательнее; Вера Алексеевна — раньше мужа.
— У моего мужа, капитан, — сказала она тем тоном, которым в петербургских гостиных говорят «передайте, пожалуйста, соль», — есть один талант, которого никто здесь не ценит. Он никогда не путает сорок минут с двадцатью.
— Ваше превосходительство.
— Это к артподготовке. Двадцать минут — это, говорят, мало.
— На третий день — достаточно. Они отрабатывали приказ.
— Кто это «они»?
— Японский расчёт, ваше превосходительство.
Стессель издал нечто среднее между смешком и одобрением, опустил подбородок, хлопнул Волкова по плечу — не панибратски, а с тем ленивым покровительственным жестом, который у грузных мужчин в парадных мундирах заменяет рукопожатие. Берсеневу Волков увидел вторым взглядом, и видимо, Кондратенко передал ему всё лучше, чем сам думал, потому что стояла она у дальнего окна, в тёмно-сером платье без украшений, кроме маленького креста сестринской общины на груди, и держала бокал не за ножку, а за чашу, как держат ампулу. Платок у неё был снят; светлые волосы убраны просто, по-госпитальному; правое запястье под манжетой — Волков заметил это в первую же секунду — больше не было перетянуто холщовой ленточкой. Старый коричневый ожог под манжетой выглядывал ровной полоской, не скрываемой и не выставляемой, просто живой кожей женщины, которая две недели назад двое суток держала пинцет.
Она встретила его взглядом раньше, чем он подошёл, и уголок рта дрогнул не в улыбку, а в то быстрое, едва заметное сдвижение, которое в осаде один человек посылает другому вместо приветствия. Он подошёл, поклонился ровно настолько, чтобы Стессель за спиной не нашёл к чему придраться, и сказал — впервые за два дня — то слово, которое было между ними служебным:
— Сестра.
— Капитан.
Полковая правка дошла и сюда. Голос её не изменился — ни в сторону теплее, ни в сторону прохладнее.
— Вы здесь надолго?
— До двух танцев и до полусладкого. Мне обещали отпустить.
— Кто обещал?
— Главный врач. Я обменяла на неделю ночных дежурств.