Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Вы вернётесь утром в полк. И утром мы с вами увидимся в штабе дивизии. Если по какой-то причине утром вы не сможете прийти, ко мне явится полковник Некрасов; если и он не сможет — поручик Звегинцев. Кто-нибудь обязательно явится.

— Так точно.

— Берегите своих людей.

Это он уже говорил при прощании в декабре, и тогда Волков взял эту фразу в строку отдельно, как берут в строку имя или дату. Сейчас Кондратенко повторил её — не как формулу, не как девиз, а как старое распоряжение, повторяемое старшим офицером во избежание двусмысленности.

Сел в санки. Уехал.

Полоса препятствий стояла за его спиной — пять рядов, шесть кольев, доска «учебная» в две строки. Волков смотрел, как след от полоза ровно расходится по укатанному снегу, и считал внутри последний пункт, который сегодня ещё предстояло закрыть: пункт второй. С двадцать пятого января — рота в полной готовности под видом ночных зимних занятий.

Сегодня — двадцать шестое.

Уже на полпути к казармам Михеев догнал его с короткой запиской от Звегинцева в две строки: «Из штаба укреплённого района о его превосходительстве справлялись дважды — поручик Водяга, по поручению. Отвечено: на инженерной приёмке. Третьего справления не было. Жгите». Волков сунул бумажку во внутренний карман, дома, не ужиная, развёл огонь поярче и положил её в печку.

К десяти вечера на учебное поле над крепостью лёг тот зимний воздух, в котором всё слышно слишком далеко и который даже опытному человеку легко принять за мирный.

Рота стояла в окопах не так, как стояла бы по тревоге, и не так, как стояла бы на параде, а так, как стоят люди на занятиях, которые длятся уже третий час и, по всему виду командира, могут продлиться до утра. Самсонов лежал у бруствера с винтовкой, прицельной планкой вверх; Лыков — в третьей ячейке; Ершов держал левый фланг; Маленький Иванов с двумя бойцами заканчивал последний штрих хода сообщения, не из работы, а оттого, что в зимнюю ночь стоять без дела в окопе тяжелее, чем чуть-чуть копать.

Огнев был рядом. В этот вечер — без слов, что значило больше любых слов: фельдфебель в его народе, как он сам однажды выразился, в нужную минуту перестаёт быть голосом и становится рукой. Раз за раз он обходил роту короткой петлёй, проверяя, у кого в варежке мокро, у кого затвор не разработан, у кого сапог жмёт; возвращался, становился у командира за плечом, и по одному короткому выдоху рядом Волков понимал — рота на месте, рота молчит, рота ждёт.

Гавань была далеко.

Вернее, гавань была близко, как всегда в Артуре, — крепость не велика, и от учебного поля до Тигрового хвоста сорок минут пешком, — но в эту зимнюю ясную ночь огни рейда из окопа не были видны, отрезаны крышами и складом, и Волков об этом не жалел: один из восьми пунктов письма стоял у него в груди как отдельная тяжёлая монета, и если бы он сейчас увидел эти семь огней спокойно горящими, монета упала бы на дно, и он не уверен был, что смог бы её снова поднять без того, чтобы рука у виска не дёрнулась.

На часы он не смотрел.

Часы в эту ночь были не у него.

В половине двенадцатого Огнев у его плеча сказал — впервые за вечер — короткое:

— Тихо.

— Тихо, — подтвердил Волков.

— Ваше благородие.

— Да.

— Если что-нибудь случится — мы готовы.

— Знаю.

Он постоял рядом ещё несколько секунд, не уходя, и Волков понял по этому стоянию больше, чем по всему, что было сказано между ними с октября: фельдфебель Огнев, прослуживший пятнадцать лет, два Георгиевских креста, лицо «печёного яблока», утробный бас, не один раз споривший с командиром, никогда не льстивший и никогда не подмазывавший, — фельдфебель Огнев в эту ночь, не получив ни одного намёка, ни одной фразы, ни одного знака сверху, всё уже понял.

— Ваше благородие, — сказал он ещё тише. — Если завтра меня куда-нибудь пошлют — я не пойду.

Волков обернулся к нему.

— Не дальше полверсты, — обронил он.

— Так точно. Не дальше.

Огнев отошёл на свой обход.

Без четверти двенадцать.

Без десяти.

Без пяти.

На палубе миноносца «Ширакумо» лейтенант Курода стоял с подветренной стороны рубки и считал свои собственные удары пульса в висок — не от страха, а оттого, что пульс был ровно тем единственным временем, в котором он сейчас доверял.

Корабельные часы показывали час ночи по Токио.

Море в эту ночь шло ровное, тяжёлое, без всякой радости — то самое море, которое инструкторы в Этадзиме называли «союзником торпедной атаки» и в любви к которому Курода до сих пор так и не признался, потому что привык не признаваться в любви ничему, что в любую минуту способно тебя проглотить.

Огни Артура легли на горизонте прямо по курсу — низко, ровно, по-русски беспечно. Курода насчитал семь крупных огней на внешнем рейде и ещё больше мелких в гавани. Семь крупных — это были корабли первой линии, и адмирал, который полтора часа назад в кают-компании закрытым пакетом сообщил командирам «Асасио» и «Ширакумо» порядок выхода и боевой курс, эти семь огней знал наизусть по силуэтам и по водоизмещению: «Цесаревич», «Ретвизан», «Паллада» — в первой группе.

Курода эти имена выучил ещё в декабре по разведывательной сводке.

Команда стояла по местам.

Минный квартирмейстер у носового аппарата проверил растяжку трижды; Курода не любил трёх проверок подряд — это означало сомнение, — но сегодня сомнение было оправдано: торпеды Уайтхеда, восемнадцать дюймов, пироксилиновый заряд, дальняя установка хода, — оружие, которое в учебной обстановке у японского флота работало хорошо, но в реальной обстановке этой ночью предстояло проверить впервые против тяжёлых кораблей на стоянке.

Адмиральский флагман повернул к рейду.

«Ширакумо» лёг на боевой курс.

Семь огней на горизонте не двинулись.

— Без объявления, — сказал капитан вполголоса, не Куроде, а самому себе. — Помните, господа: войны ещё нет.

— Так точно, — ответил минный офицер ровным голосом, в котором не было ни азарта, ни сомнения.

Курода в эту минуту впервые за всю свою короткую офицерскую службу понял по-настоящему, что война — это не то, что объявляют, а то, что в одну тихую ясную ночь под чужими спокойными огнями уже идёт; и что объявление приходит позже, как телеграмма приходит позже снаряда.

— Аппарат — товсь.

— Товсь.

— Огонь.

К полуночи по Артуру у Волкова под сапогом скрипнул мёрзлый бруствер, и в ту же секунду со стороны гавани на низком зимнем небе вспыхнул свет.

Не молния. Молния у Артура в январе не бывает.

Свет был желтоватый, плотный, неправильно округлый, и за ним пришёл — секундой позже, как и положено за две версты, — глухой удар. Не один. Через несколько ударов сердца — второй. Потом ещё, ближе. Потом — длинная россыпь чужих, не наших звуков: хлопки, судорожный визг короткого корабельного гудка, у самого края — короткое сухое стрекотание чего-то скорострельного.

Огнев у плеча командира не пошевелился. Не сказал ни «батюшки», ни «свят-свят». Только дыхание под усами стало глубже на одну секунду — и снова прежнее.

Рота не дрогнула.

Это была первая, главная, самая чистая победа Волкова за всю эту зиму, и он её внутренне отметил — так, как отмечают результат, а не как радуются: рота, четыре месяца стоявшая на учебном поле без объяснений, в первую секунду настоящей войны не побежала и не закричала, а только все вместе чуть глубже вдохнула.

— Ершов, — позвал он вполголоса.

— Здесь, ваше благородие.

— Передайте по цепи: занятие не прекращать. Огня без приказа не открывать. Курить — не курить.

— Так точно.

— Огнев.

— Ваше благородие.

— На крепостной стене сейчас зажгут прожектор. Когда зажгут — головы не поднимать. На прожектор не смотреть. Каждый смотрит в свой сектор.

— Слушаюсь.

Прожектор на крепостной стене зажгли через две минуты. Длинный мутный конус прошёл по небу, повёл вправо, влево, потерял что-то и замер на низкой воде. Со стороны рейда ударил короткий, чужой, торопливый огонь; кто-то из наших корабельных батарей наконец проснулся, но било пока, на слух Волкова, не по тому, по чему надо было бить, а просто в темноту, для очистки совести и для команды. Где-то далеко, совсем на пределе слышимости, тяжёлый корабль один раз подал длинный гудок — долгий, не флотский, не штабной, а такой, какой подаёт человек, у которого нет уже ни времени, ни выбора.

19
{"b":"970489","o":1}