— А вы, — спросил он, — граф Босуэлл? Чего желаете в жизни?
— Чтобы меня любили, — отвечал Патрик Хепберн без заминки, поднимая на дядю яркие синие глаза.
Давно не стриженная светлая грива просилась под руку цирюльника, умыт теперь начисто и причесан каждое утро, но каждый вечер прядь на лбу выбивается, виснет своевольно над левой бровью — как излом в характере, как линия в судьбе. Епископ смотрел на него долго, но отвечал кратко:
— Господь любит всех.
— О да… само собой, ваше преподобие. Но я хочу любви не от Господа… не только от Него одного.
— А вы имеете основания ожидать любви от кого-то еще? Что ж… возможно, у вас и получится. Сильных мира сего толпа любит обычно за их изъян… и он есть у вас.
— Какой же?
Право, Патрик ожидал любого ответа, но услыхал совсем неожиданное:
— Ваша красота и есть ваш изъян… ваш порок. Несите его с гордостью. С достоинством.
И отвечал дяде прежде, чем озаботился прикусить язык:
— Иногда мне кажется, что вы меня ненавидите.
— Вам кажется. Не имею привычки столь впустую расходовать свою жизнь — на ненависть.
Их скрещенные взгляды разорвал внезапный вопрос — ибо Рональд Хей в присутствии епископа обычно держался в тени:
— А обо мне вы что-нибудь скажете, ваше преподобие?
Неудачный момент, чтобы встревать между Хепбернами.
— О вас? О вас, милорд Хаулетт, хотелось бы умолчать. Тем более, что тонзура скрывает всё, также и то, что вы знаете о себе сами. Ваша жизнь уже истрачена — на годы вперед, до смерти самой, если случится принять постриг — как о вас говорят.
Хей побледнел и отступил к стене.
Джон Брихин проводил его взглядом, казалось, он чуть смягчился:
— Можете брать уроки у герра Хаальса, если пожелаете, Рональд. Имею основания полагать, они вам понадобятся.
Слышно было, как потрескивает в камине поленце, Джорджи забыл кинуть кости, Патрик ошибся с очередностью хода.
— Чревоугодие, сладострастие и жестокость, — Джон Брихин, прежде, чем отправиться к себе в башню еще раз окинул взором троицу, обернувшись в высоких створчатых дверях, распахнувшихся перед ним. — Отрадно… в грядущем мне будет, о ком помолиться, лорды.
27
К весне он ослабил хватку — или наведя порядки свои и в малом, или произошла неуловимая перемена в отношении, мгновения которой и причины Патрик Хепберн уловить не успел. Но младший дядя убавил яда в голосе, столь ощутимого по первости, стал несколько более живым. К весне новые звуки, запахи, виды заполонили Сент-Эндрюс — цитадель на обрыве ожила и встряхнулась от сна, вскоре старые деревья в глубине двора, вдоль галереи под часовней, покроются молодой листвой. К весне обманчиво подобревший дядя придумал новую каверзу. Как-то утром он вломился в покои племянника сразу после того, как тот вернулся с прогона на Раннем Снеге — и млел в бадье, отмокая от пота конского и собственного, отдыхая в теплой воде, МакГиллан растирал ему плечи… мощная широкая кость всей породы Хепбернов, не доставшаяся Джону Брихину вовсе. Эту картину епископ обозрел со своеобычной иронией, привычно проверил наличие частого гребня и золы розмарина на столике у постели и молвил:
— Бадья для хворых детей и беременных женщин, мужчина моется холодной водой — и проточной.
На другое утро — весеннее, но неласковое — Патрик Хепберн, ошеломленный открывшейся ему перспективой и тем, что она ранее не приходила в голову, уже спускался через северную калитку замка туда, под обрыв, на обнаженные отливом песчаные отмели. Плавать! Лезть в это море, полное селки и русалок, которые, как известно, бодро охотятся за каждой христианской душой в их владениях! Морщась, ежась, он разоблачился до рубахи, раздумывая, где бы оставить для оберега холодное железо…
— Так будет противнее, — предостерег его дядя, — когда к телу липнет мокрая тряпка, холод на воздухе увеличивается вдвойне. В мои планы не входит уморить вас лихорадкой… нагишом!
Вход в набежавшую волну по колено был словно ожог — ледяной, но оттого не менее жгучий, и вот замедлил, собираясь с духом.
— Если бы вас, граф, учили плавать, как меня… — Брихин коротко, неприятно рассмеялся. — Ну же, это не страшней нашего кузена, право слово.
— А если я утону?
— Если вы утонете, придется мне вас отпеть и похоронить с надлежащими почестями. МакГиллан, ты умеешь плавать?
— Приходилось, ваше преподобие.
— Ну, так лезь в воду, лови нашего графа, коли пойдет ко дну.
Соленая тьма охватила торс, плечи, за ноги потянула вглубь, холодом обожгла кожу головы, а после он оттолкнулся от дна, выскользнул на поверхность, задыхаясь, увидел небо. Но повторил назавтра, еще силком, потом втянулся, а после и полюбил, с весны до лета, почти до середины осени спускаясь к песчаным отмелям ежедневно, хотя и право на бадью с горячей водой сохранил себе тоже, впрочем, епископ и не настаивал на отмене. Джон Хепберн вообще понимал границы дозволенного в том, чтоб дожать без перегиба, без слома. А еще он влезал в душу почище змея-искусителя, он сам и был тот змей. Они тогда говорили больше, чем во всю оставшуюся жизнь — и потому что не было у графа другого собеседника, и потому, что ранее не было собеседника такого.
— Лэрда могут бояться, и лэрда могут любить. Любовь приятнее, но страх куда надежнее, — поучал дядюшка. — Ты, судя по твоему характеру, выберешь любовь, но и страхом пренебрегать не следует. Ибо в нашем краю всегда может найтись сосед, который для виллана пострашнее, чем ты…
Нечто подобное после, в зрелом возрасте, Патрик прочитал у одного флорентийца, но в глубине души все равно осело воспоминание, что эти максимы изобрел железный Джон Хепберн.
— И вот что еще… грозиться бессмысленно. Люди в наших холмах на угрозы неподатливы. Врагов надо уничтожать. Если колеблешься между казнью и камерой в замковой тюрьме, убей. Даже возможный выкуп не всегда оставляет основание для помилования…
Он говорил это между делом, среди занятий по теологии или латыни, в перерывах на отдых в мечевом бою — Патрик еще иногда дрался с Хеем, но постоянными его партнерами стали Брихин и герр Хаальс — пока МакГиллан натирал ушибы графа мазью от синяков, промокал разбитую губу или бровь. Патрику порой прилетало от дяди и кулаком в лицо — в то самое лицо, на которое уже начали заглядываться девчонки — но не было запрета вернуть то же самое и Брихину, хотя Патрик, сколько не пытался, так и не смог достать до епископской физиономии.
— Оскорблять нельзя. Так уж мы, приграничные, устроены, что унижения помнятся в поколениях, порождая «кровную связь» — и за твое мимолетное слово зарежут твоего потомка лет пятьдесят спустя. Поэтому следи за языком. Нет, оскорблять нельзя. За оскорбление обиженный будет стремиться отомстить любой ценой, даже если сейчас он в грязи, а ты на коне. Не может отомстить только мертвец. А мертвец, как известно, на вороту не виснет… если думаешь — унизить или убить? — убей.
Убей — первое и последнее заветное слово Хепбернов, и оно всегда незримо витало меж дядей и племянником в разговорах.
— То, чего не понимаешь или не знаешь — спрашивай, расскажу. Если стыдно спросить — спроси все равно, лучше знать наверняка, чем стыдиться и догадываться. И уж поверь, после того, что я слыхал на исповеди в Хермитейдже — когда тамошний капеллан захворал, прежде чем отдать Богу душу, и ко мне приходили ребята нашего Болтона — меня мало чем можно уже смутить, и вряд ли ты придумаешь какой-нибудь действительно стыдный вопрос. И — да, кстати, у меня есть право исповедать, так, на всякий случай… вдруг чем пожелаете поделиться, ваша милость.
— Ээээ… ваше преподобие… — Патрик не знал, куда девать глаза. Не исповедаться ли Брихину в самом деле в том, как нестерпимо порой хочется его придушить?
Левая бровь епископа поползла вверх, он смотрел прямо в лицо племяннику, забавляясь его смущением:
— А ты еще не научился врать на исповеди? Очень полезный навык, рекомендую. Но не тренируй его, пожалуйста, со мной — больше времени потеряешь… не бойтесь, граф, я догадываюсь, что есть вещи, о которых вы не желали бы ставить меня в известность. Можете сохранить своего исповедника либо ходить к исповеди после воскресной службы в соборе — так или иначе, всерьез или напоказ, но приор должен подавать всем пример благочестия.