Место, где ковали инженеров человеческих душ.
Место, где Сева Морозов три года протирал штаны, стараясь быть тише воды ниже травы.
Макс поправил лямку сумки на плече. Сердце ускорило ритм, входя в резонанс с шагами.
В двадцать четвертом он входил в студии к звездам, открывал двери продюсерских центров ногой, но здесь, перед этим храмом словесности, вдруг почувствовал холодок под ложечкой. Синдром самозванца кольнул острой иглой. Кто он такой, чтобы учить этих людей писать? Рэпер-неудачник? Технарь?
Взгляд упал на памятник Герцену во дворе. Александр Иванович смотрел сурово и печально, словно знал, какие рифмы принес в голове этот странный студент.
— Спокойно, Саша, — шепнул Макс памятнику. — Мы не разбудим декабристов. Мы разбудим кое-кого похуже.
Сделал глубокий вдох, втягивая воздух, пропитанный знаниями и амбициями. Расправил плечи, хрустнув позвонками.
Шагнул за чугунную ограду.
Игра началась.
Вестибюль Литинститута гудел, как растревоженный улей, в который плеснули ведро крепкого кофе. Здесь, в высоком холле с колоннами и лепниной, смешивались запахи, эпохи и амбиции. Пахло мокрой шерстью пальто, дешевым табаком «Прима», пудрой и той особой, пыльной кислинкой, которая живет только в старых московских особняках.
Макс остановился на мгновение, впитывая полифонию.
Слева, у доски объявлений, группа «деревенщиков» в свитках грубой вязки и сапогах (в центре Москвы!) яростно доказывала что-то парням в узких брюках и водолазках.
— Да вы земли не чуете! — басил один, размахивая кулаком, похожим на кувалду. — У вас асфальт вместо души!
— А у вас навоз вместо метафор! — парировал очкарик, нервно поправляя шарф.
Макс усмехнулся. Вечный спор «почвенников» и «западников», который не утихнет и через пятьдесят лет, только декорации сменятся с курилки ЦДЛ на комментарии в Телеграме.
Желудок, переваривший утреннее сало, деликатно напомнил о необходимости кофеина. Макс двинулся в сторону буфета — священного места, где рождались сплетни и умирали надежды.
Очередь змеилась вдоль стены. Стояли плотно, дышали в затылок. В двадцать четвертом году Макс бы развернулся и ушел заказывать доставку, но здесь очередь была социальным клубом.
— … а Евтушенко, говорят, опять в Париж намылился…
— … да врут, в Переделкино он, запой у него творческий…
— … Стругацких в «Новом мире» завернули, цензура лютует…
За прилавком, возвышаясь над алюминиевыми подносами как императрица, царила Римма Аркадьевна. Женщина монументальных форм и такой же души. На её груди, обтянутой белым халатом, покоился кулон с янтарем размером с грецкий орех.
Она наливала кофе из огромного эмалированного бака половником. Этот жест — зачерпнуть, плеснуть, не пролив ни капли — был отточен годами.
— Морозов! — гаркнула она, заметив Макса. — Тебе как обычно? Жижу с молоком или покрепче, чтоб проснулся?
— Покрепче, Римма Аркадьевна. И коржик, если свежий.
— Свежий, только с печи, еще мухи не сидели, — она ловко шлепнула на блюдце рассыпчатый коржик и плеснула кофе в граненый стакан. — Держи. Вид у тебя, конечно… С похмелья, что ли? Или муза всю ночь душила?
— Репетировал, — Макс выложил мелочь на влажное блюдце для расчетов.
Римма наклонилась через прилавок, понизив голос до заговорщицкого шепота, от которого задрожал янтарь:
— Ты, Сева, сегодня осторожнее. Штерн с утра не в духе. Говорят, ему статью в «Правде» зарубили. Он теперь злой, как черт. Студентов ест без соли. Уже двоих с семинара выгнал, Галку с третьего курса до слез довел.
— Спасибо за наводку, — кивнул Макс. — Буду держать оборону.
Он отошел к высокому круглому столику, чтобы глотнуть горячей, приторно-сладкой жидкости (сахар в бак сыпали щедро, не спрашивая). Кофе был ужасен на вкус гурмана — пережженный цикорий пополам с ячменем, — но в нем был тот самый вкус студенчества, который невозможно подделать.
Двери вестибюля распахнулись, впуская поток свежего воздуха и шума Садового кольца.
Гул в помещении на секунду стих, а потом сменил тональность.
Вошел Он.
Аркадий Златоустов.
Макс спокойно откусил коржик, наблюдая. Аркадий выглядел так, словно сошел с обложки журнала «Советский Экран». Темно-синий костюм, явно не фабрики «Большевичка», сидел как влитой. Белоснежная сорочка, галстук с модной узкой полоской. Волосы уложены бриолином, лицо свежее, сытое, лоснящееся самодовольством.
Вокруг него тут же образовалась свита: пара девушек с филфака, преданно заглядывающих в рот, и трое парней-подпевал, ловящих каждое слово лидера.
Аркадий шел к буфету не как студент, а как хозяин жизни. Очередь, еще минуту назад плотная и недовольная, сама собой расступилась перед ним. Магия номенклатурного сынка и комсомольского вожака работала безотказно.
— Риммочка, душа моя! — пророкотал Златоустов бархатным баритоном. — Мне двойной. И эклер. Нет, два эклера. Углеводы нужны мозгу гения.
— Скажешь тоже, Аркаша, — зарделась Римма, наливая ему вне очереди. — Гений… Смотри, не лопни от таланта.
Златоустов взял чашку, повернулся к залу, оглядывая свои владения. Взгляд его скользнул по головам, задержался на «деревенщиках» с брезгливостью, и вдруг уперся в Макса.
Улыбка Аркадия стала шире, но холоднее. Он направился прямиком к столику Макса. Свита двинулась следом.
— Ба! Кого я вижу! — Аркадий поставил свою чашку рядом со стаканом Макса. Фарфор звякнул о стекло. — Севастьян Морозов. Живой, курилка. А мы уж думали, ты совсем в своей келье заплесневел.
Макс медленно прожевал коржик, запил глотком кофе. Посмотрел на Аркадия поверх очков.
— Здравствуй, Аркадий. Плесень — это пенициллин. Лекарство. А вот от лака, говорят, головные боли бывают. Не жмет укладка?
Свита захихикала, но осеклась под взглядом вожака. Златоустов нахмурился. Раньше Сева при виде него начинал заикаться и прятать глаза. Этот новый, спокойный взгляд ему не нравился.
— Остришь? — Аркадий окинул фигуру Макса демонстративно-жалеющим взглядом. — Похвально. Юмор — оружие слабых. Слушай, Морозов, ты бы хоть пиджак погладил. Выглядишь как закладка, которую забыли в плохой книге лет на десять. Мятый, пыльный… Муза на тебе спала, что ли?
Это был заготовленный панч. Свита благодарно рассмеялась. Одна из девиц шепнула: «Ну Аркаша дает, в точку!».
Макс не изменился в лице. Он просто включил профессиональный анализ. Голос у Златоустова был поставлен хорошо — опора на диафрагму, резонирует в груди. Но интонации… Фальшь. Как у диктора, который читает сводку урожая, не понимая, чем рожь отличается от пшеницы.
Макс аккуратно стряхнул крошки с лацкана.
— Лучше быть мятым, Аркадий, чем гладким.
— Это еще почему? — Златоустов приподнял бровь, ожидая глупого оправдания.
— Потому что на гладком глазу не за что зацепиться. Скользит. А складка — это глубина. Это биография. — Макс чуть наклонился вперед, понизив голос, заставляя Аркадия прислушаться. — Ты ведь знаешь, Аркаша, чем отличается памятник от человека? Памятник всегда идеально выглажен. Но он бронзовый. Внутри пустота, а снаружи патина. Окисляешься, дружок. Рановато.
В буфете повисла тишина. Ближайшие столики перестали жевать. Аркадий замер с эклером в руке. Он ждал хамства, ждал оправданий, но не философского разбора. Слово «окисляешься» прозвучало как диагноз.