Литмир - Электронная Библиотека

Владимир знал, что делает. Память Альберта из будущего подсказывала ему приемы, которые станут классикой только через двадцать лет. Рваный монтаж, ассоциативные склейки, игра со временем. Он собирал фильм не как хронику, а как кардиограмму.

Степан, глядя на экранчик, где мелькали кадры, покачал головой.

— Ты как хирург, Володя. Отрезал — и сразу жизнь появилась. Я когда снимал, думал — затянуто. А ты чик-чик — и дыхание пошло.

— Кино рождается трижды, Степа, — ответил режиссёр, не отрывая взгляда от экрана. — Первый раз в сценарии, второй раз на площадке, и третий — здесь. И здесь мы можем либо спасти то, что не досняли, либо убить то, что сняли гениально. Грета, теперь сцену на вокзале. Дай мне звук гудка… раньше. На секунду раньше, чем пойдет пар. Предваряющий звук. Чтобы зритель вздрогнул вместе с Хильдой.

Работа шла уже четвертый час. Глаза слезились, спина ныла, но остановиться было невозможно. Фильм обретал плоть. Из разрозненных кусков пленки, лежащих в жестяных коробках («банках», как их называли киношники), складывалась история. История о боли, которая становится светом.

Внезапно дверь монтажной распахнулась, впуская в стерильный мир искусства коридорный шум и фигуру, которая меньше всего подходила к этой атмосфере. Полковник Зарецкий.

Он вошел по-хозяйски, не постучав. Его сапоги гулко простучали по паркету. За ним семенил Балке, бледный и явно расстроенный.

— Работаете? — вместо приветствия спросил полковник, оглядывая комнату и морщась от запаха ацетона.

— Монтируем, товарищ полковник, — Владимир встал, разминая затекшие плечи. — Черновая сборка почти готова.

— Вот и отлично, — Зарецкий стянул перчатки. — Покажите. Я как раз мимо проезжал, дай, думаю, гляну, на что мы государственные деньги тратим. И пленку трофейную.

В монтажной повисла тишина, тяжелая, как могильная плита. Фрау Грета вопросительно посмотрела на Леманского. Степан напрягся, его кулаки сжались на коленях.

— Пожалуйста, — спокойно ответил Владимир. — Только учтите, это черновик. Звук не сведен, цветокоррекции нет.

— Я не эстет, я суть увижу, — отмахнулся полковник, усаживаясь на стул, который поспешно освободил Степан.

Свет погасили. Экран «Мувиолы» был слишком мал для коллективного просмотра, поэтому зарядили пленку в проектор, направив луч на белую стену монтажной.

Пошли кадры. Сцена в квартире Мюллера. Старик читает Гейне. Луч солнца на его лице.

Сцена в кирхе. Рояль. Пар изо рта пианиста. Слезы на лице старухи.

Сцена в трамвае. Желтый свет, капли на стекле, влюбленные.

И финал — вокзал. Хильда, идущая сквозь туман за уходящим поездом.

Владимир стоял в темноте у стены, слушая дыхание Зарецкого. Полковник молчал. Только скрип его карандаша по блокноту нарушал тишину. Скрип-скрип. Как ножом по стеклу.

Когда пленка закончилась и затрещал свободный конец ленты, фрау Грета включила свет.

Зарецкий сидел неподвижно, глядя в пустую стену. Потом медленно закрыл блокнот.

— Красиво, — сказал он наконец. Голос был ровным, безэмоциональным. — Операторская работа — мое почтение. Картинка — хоть в рамку вешай.

Степан выдохнул, но, как оказалось, рано.

— Но скажите мне, товарищ Леманский, — полковник повернулся к режиссёру, и его глаза были холодными, как дула пистолетов. — О чем этот фильм?

— О возрождении, — ответил Владимир. — О том, что жизнь сильнее смерти.

— Жизнь? — Зарецкий усмехнулся. — А чья жизнь? Немецкого интеллигента, который всю войну отсиделся с книжкой? Немки, которая, может быть, снаряды на заводе точила для «Тигров»? Где здесь мы? Где Советский Союз?

— Там есть наши солдаты, — вмешался Рогов, который стоял у двери. — Мы помогаем, кормим…

— Фном! — рявкнул Зарецкий. — Вы там фоном! Мебелью! Добрые дядюшки, которые рояли таскают. А где руководящая роль партии? Где идеология? Почему этот ваш Мюллер читает Гейне, а не, скажем, листовку КПГ? Почему наш офицер не проводит политинформацию?

— Потому что это художественное кино, а не киножурнал «Новости дня», — Владимир чувствовал, как внутри закипает холодная ярость Альберта.

— Это идеологическая диверсия, вот что это такое! — Зарецкий швырнул блокнот на стол. — Это пацифизм чистой воды. «Ах, бедные немцы, ах, как им холодно, давайте сыграем им Баха». А то, что они двадцать миллионов наших положили, вы забыли?

— Мы не забыли, — тихо сказал Степан.

— Молчать! — полковник встал. Он был страшен в своем гневе, потому что искренне верил в свою правоту. — Я не приму этот фильм. В таком виде — никогда. Это пощечина каждому советскому солдату.

Он подошел к Владимиру вплотную.

— У вас есть три дня, Леманский. Три дня, чтобы переделать финал. Мне нужен гимн. Мне нужны красные флаги. Мне нужен Рейхстаг. Чтобы было видно: мы победили, мы здесь хозяева, а они — побежденные, которым мы великодушно разрешаем жить.

— Но по сценарию… — попытался вставить слово Балке.

— Плевать я хотел на сценарий! — отрезал Зарецкий. — Доснять. Перемонтировать. Добавить закадровый голос диктора. Чтобы он объяснил зрителю, кто здесь прав, а кто виноват. Иначе фильм ляжет на полку. А вы, товарищ «гений», поедете снимать оленеводов в тундру. И это в лучшем случае.

Он круто развернулся и вышел, хлопнув дверью так, что с полки упала банка с клеем.

В монтажной повисла тишина. Фрау Грета, которая не понимала по-русски, но прекрасно понимала интонации, начала дрожащими руками собирать рассыпавшиеся обрезки пленки.

— Что он сказал? — спросила она шепотом.

— Он сказал, что мы сняли слишком хорошее кино, — горько усмехнулся Владимир. — И теперь нам нужно его испортить, чтобы оно понравилось начальству.

Вечером на вилле царило настроение, какое бывает в доме покойника. Ужин остыл нетронутым. Хильда, узнав новости, сидела бледная, обнимая Ганса. Она понимала: если фильм закроют, сказка кончится. Снова голод, снова подвалы.

Балке нервно ходил по гостиной, куря одну сигарету за другой.

— Это варварство! — восклицал он. — Я напишу в ЦК СЕПГ! Пик — мой друг, он этого не допустит!

— Эрих, сядь, — устало сказал Владимир. — Твой Пик ничего не сделает против СВАГ. Мы на оккупированной территории, если называть вещи своими именами. Здесь командует Зарецкий.

— И что делать? — Степан сжал кулаки так, что хрустнули костяшки. — Переснимать? Флагами махать? Володя, это же убьет фильм. Вся эта тонкость, весь этот… нуарный гуманизм твой — все коту под хвост. Будет агитка.

Леманский сидел у камина, глядя на огонь. Изумрудная лампа стояла рядом, но сейчас её свет казался тусклым. Он думал. Альберт перебирал варианты. Он знал историю. Знал, как ломали режиссёров, как резали шедевры. Эйзенштейн, Тарковский, Герман — все через это прошли.

28
{"b":"965862","o":1}