Егор нахмурился, и его взгляд задумчиво скользнул по мне.
— Есть один человек… Механик Антон. Голова светлая, до печей он охоч, температуры выдерживает точнее иного обжигальщика. Только… как его к делу привлечь? Молчун он. Он свой уголок любит, в чужие дела не лезет.
— Вы сведёте нас, Егор Семеныч? А уж я постараюсь его заинтересовать.
Он посмотрел на меня долгим, тяжелым взглядом, в котором читалась тревога.
— Ох, суетесь вы не в свое дело, Настасья Павловна…
— Поможете или нет?
Егор медленно кивнул.
— Помогу. Антона уговорю. Только… будьте осторожны. И с ним, и… вообще.
— Постараюсь, — прошептала я и улыбнулась ему так, как уже давно не улыбалась…
На следующий день я вновь переступила порог гутного цеха. Воздух, густой от жара и запаха расплавленного стекла, показался мне на этот раз удушающим. Я огляделась, ища знакомую широкоплечую фигуру у печи, но Егора там не оказалась. На его месте возился другой работник, угрюмо помешивая длинной трубой раскаленную массу.
— А где Егор Семеныч? — спросила я, подойдя поближе и стараясь, чтобы голос не дрогнул.
Мастер, не отрываясь от работы, буркнул через плечо:
— В лазарет его на дрогах отвезли. Раскаленное стекло, значит, хлынуло… Обычное дело. Ногу ему, сказывают, опалило жутко…
Ужас, холодный и липкий, сжал мое горло. У меня потемнело в глазах. Словно тот самый раскаленный поток хлынул мне в душу, выжигая всё, кроме леденящего ужаса.
Я не помнила, как выбежала из цеха, как летела через двор, не замечая ничего вокруг…
Лазарет, низкое кирпичное здание, пахнущее карболкой, встретил меня глухим молчанием. В крохотном коридорчике сидела суровая женщина в белом чепце, на мой вопрос она лишь покачала головой:
— К нему вас не пущу. Доктор у него…
Я отступила к узкому оконцу в коридоре, прислонилась к холодному косяку и замерла, бессильно глядя в потолок.
В глазах стояли слезы, но плакать я не могла. Руки тем временем сами собой искали какую-то работу, чтобы отвлечь хоть на миг разрывающуюся на части душу.
На подоконнике валялся забытый кем-то «Листокъ Объявленiй». Я машинально взяла его и стала разглаживать дрожащими пальцами, а потом, сама не зная зачем, начала складывать из него оригами… Вскоре из серой, шершавой бумаги родился лебедь, тонкошеий, хрупкий, как и мои надежды.
Я поставила его на подоконник, машинально взглянула в тусклое окно и… кровь застыла у меня в жилах.
По песчаной дорожке к лазарету неспешно приближалась высокая, знакомая мне мужская фигура. В небрежно расстегнутом пальто, без цилиндра, перчаток, но осанка, поворот головы выдавали его безошибочно.
Арсений Туршинский…
За руку он вел Катеньку. Девочка что-то возбужденно ему щебетала, заглядывая в лицо, а он слушал её с тем деловым, сосредоточенным видом, который я так хорошо помнила.
Инстинкт самосохранения заставил меня метнуться к ближайшей двери. Я толкнула её и влетела в полутемную комнату, оказавшуюся чуланчиком для хранения белья.
Я прижалась спиной к двери, затаила дыхание, прислушиваясь к каждому звуку из коридора. И тут до меня донесся тоненький, чистый голосок Кати:
— Дядя, смотри! Это лебедь! Такого мне делала тётя Настя! Только она так может!
Сердце моё ухнуло куда-то в бездну…
За дверью наступила тишина, а потом раздался спокойный, леденящий душу голос Туршинского, обращенный, должно быть, к сиделке:
— Послушайте, сестра… кто сложил эту бумажную птицу?
Глава 48
Я прильнула ухом к двери.
От страха сердце у меня бабахало так, что казалось, его было слышно за версту.
За дверью наступила тишина, после чего я услыхала сдавленный, совсем оробевший голос сиделки:
— Ваше сиятельство… я… не знаю… Сижу, значит, на посту, никого не было… откуда взялось — не ведаю…
— Никто не заходил? — допытывался у неё Арсений, и в его голосе слышалась та самая настойчивость, от которой у любого язык отнялся бы.
— Так точно, никто… А, нет! Была-с! — вспомнила вдруг сестра. — Особа одна, молодая… Спрашивала про стекольщика Егора, того, что с ногой… Я ей сказала, что доктор у него, велено никого не пущать… Она постояла тут в коридорчике, да и ушла, значит.
— Какая особа? Описывайте, — сухо приказал ей Туршинский.
— Не знаю-с, барин… Не глядела-с… Платок на голове, одежда простая…
В голосе сиделки было столько страха и раболепной угодливости, что Арсений не стал её больше мучить.
— Очень жаль, — наконец произнес он. — Проследите за больным. На этом всё…
Когда его шаги затихли, я ещё долго не смела пошевелиться. Но как только сестра милосердия ушла в палату, я выскользнула из чулана и подбежала к окну.
Арсений был уже далеко, его высокая фигура чётко вырисовывалась на фоне песчаной дорожки. Он шел не спеша и, как всегда, уверенно. А у меня от этого зрелища на сердце кошки скребли.
Слава Богу хоть Катенька, жива-здорова, девчушка щебечет без остановки. А её попечитель, судя по всему, совсем не против. В отличие от его матери, у которой девочка всё равно что кость в горле!
А я тут прячусь от него по чуланам, как последняя преступница какая-то. Так что разные у нас с ним пути. Совсем разные…
Вскоре меня пустили к Егору.
Он лежал на койке, бледный, но глаза его горели лихорадочным блеском. Нога, забинтованная ниже колена, лежала на подушке. От него пахло карболкой да ещё чем-то знакомым, хмельным.
— Настасья Павловна! — оживился Егор, увидев меня. Голос у него был почему-то громче обычного, какой-то развязный. — Пришли, значит! Я знал… Я фельдшеру говорил: она обязательно придет! А он мне, для храбрости, знаете… — Он таинственно подмигнул и сделал жест, будто опрокидывает стопку.
— Здравствуйте, Егор Семеныч…
Мне вмиг стало понятно, отчего его речи такие смелые.
Водкой его, сердечного, обезболивали. Здесь это в порядке вещей. И теперь мне, похоже, предстояло выслушивать его сердечные излияния. Ведь недаром же говорится: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке.
Неожиданно Егор протянул ко мне руку, горячую и потную. Схватил мои пальцы и легонько их сжал…
Первым моим порывом было высвободиться, но мне почему-то стало неудобно. Поэтому я покорно затихла, жалея лишь о том, что не отодвинула стул подальше от его кровати.
— Настасья… Вы не смотрите, что я простой, — зачастил он, глядя на меня влюбленными, нестыдливыми глазами. — Я душу за вас положу! Вы только скажите… Я с этой ногой встану, работать буду как вол! Всё для вас! Вы же тут одни, как перст… а я вас… я вас, как святыню… Душу из себя выну, лишь бы вам хорошо было!
От этих пылких, чистосердечных слов мне стало жарко и очень неловко. Отчего я опустила глаза, но руку свою всё же высвободила.
— Вы сейчас, Егор Семеныч, от боли сам не свой. Главное — лечитесь, коли вышло так. И впредь себя берегите…
— Для вас берегу! — тут же подхватил он. — Всё для вас! Вы приходите ещё, Настасья Павловна. Мне бы хоть глазком на вас…
Слушать этот вздор, усиленный хмельной отвагой, у меня не было больше сил. Сердце сжималось от жалости, да от его ненужной, тяжкой для меня любви.
— Приду, как время будет, — солгала я, уже отходя к двери. — Выздоравливайте.
Я вышла на крыльцо, глотнула морозного воздуха.
Главное — жив, и ногу не отняли. А остальное… Бог с ним, с остальным…
На следующий день я отправилась в Богославенск. И должна была уложиться в три дня, что выхлопотал для меня Свиягин. Поэтому ехала я сейчас в дорогом дилижансе, глядела в заиндевевшее окно на мелькающие поля да перелески. В голове крутилось лишь одно: что в городе-то узнаю? Приезжал ли туда Туршинский? Поверил ли мне Арсений, нашел ли он своего сына?
К дому Даши я подошла уже под вечер. Открыла знакомую калитку и с выпрыгивающим от волнения сердцем постучала в дверь.
Мне открыла Дарья — вся румяная от натопленной печи, с сияющими от счастья глазами.