Табачная «жевка» была здесь повсюду. Мужики, не отрываясь от станков, с тупой сосредоточенностью жевали, а потом, не глядя, сплевывали под ноги. И эта липкая, отвратительная слюна смешивалась со стеклянной крошкой, образуя на полу мерзкую, хрустящую кашу.
Мой скребок в очередной раз заскрежетал, отскабливая эту гадость. Меня затошнило, захотелось отбросить этот неказистый инструмент и бежать отсюда со всех ног. Но я лишь сильнее стиснула зубы и продолжила уборку…
Я вкалывала, не разгибая спины. И считала, что мне ещё повезло — на заводах Туршинского, как шептались в бараке, было «по-божески»: всего двенадцать часов с перерывом на обед. В то время как на стекольных заводах Бахметевых и Орловых, что стояли в Нижегородской губернии, люди гнули спины по шестнадцать часов! А здесь хоть ночь была своя…
Изо дня в день стекольная пыль въедалась в мою одежду, кожу, забивалась под ногти. Даже сквозь платок я чувствовала её на зубах. А вокруг, как призраки в этом белом аду, сидели у станков шлифовальщики и граверы. Лица их были серы, глаза прищурены от постоянного напряжения и летящей крошки.
Они почти не разговаривали, лишь изредка перекидывались короткими, лаконичными фразами. И все время жевали… может, чтобы лишний раз не думать о голоде? К тому же, для них это была единственная отдушина в их каторжном труде.
Я же за ними подметала, скребла, собирала осколки. Отчего руки, которые еще неделю назад были белыми и ухоженными, выглядели сейчас плачевно. Их покрывали порезы и почти незаживающие болячки.
Но хуже любой боли для меня было осознание того, что я, профессиональный художник, отдавшая этому делу всю свою прошлую жизнь, сейчас стояла на коленях в этой грязи, в ядовитой пыли, да еще на заводе своего же мужа! Причем, меня к этому никто не принуждал. Это был мой выбор, и я в нем почти не сомневалась. Потому что, несмотря на физические муки и тошнотворную брезгливость, во мне росло и крепло иное чувство. Ведь каждый день я воочию видела, как рождается красота…
После уборки меня часто посылали в другой конец цеха — отнести готовые изделия на упаковку. И вот там, за столами граверов, творилось настоящее волшебство, нечто хрупкое и ювелирное. Именно там, под уверенными резцами мастеров на матовой поверхности ваз и бокалов расцветали целые миры…
Я видела, как на безупречно гладком боку каталожной вазы — той самой, что делалась по каталогу для столичных аристократов и даже для экспорта за границу, появлялся тончайший, как паутина, узор. Витые гирлянды, гербы и вензеля, ветви миндаля с тысячью лепестками, выписанные с такой точностью, что, казалось, они вот-вот оживут.
Это были будущие музейные экспонаты. Шедевры, за которые через сто лет коллекционеры будут сражаться на аукционах, отдавая за них бешеные деньги. А здесь, сейчас, они просто стояли на деревянном столе, еще пахнущие пылью, рожденные в этом аду руками вечно кашляющих мастеров.
Я замирала, чтобы не спугнуть эту красоту. Ведь я несла стекло, в которое вдохнули душу. И пока мои пальцы счищали с пола липкие следы табачной «жевки», моя душа парила где-то там, рядом с этими хрустальными грёзами. И ради этого мига, ради возможности прикоснуться взглядом к рождающемуся чуду, я была готова терпеть абсолютно всё.
Но этого, как вскоре выяснилось, мне было мало. Видно душа моя, изголодавшаяся по настоящему делу, требовала большего. И… не сдержала я в себе того самого художника, с многолетним-то стажем. Вот я и не утерпела, совершила глупость, о которой потом сильно пожалела.
Глава 31
Сегодня меня вновь отослали в чертежную.
Воздух здесь был совсем другим — пахло не гарью и потом, а дорогой бумагой, графитом и скипидаром. На огромных дубовых столах лежали развернутые листы, усеянные изящными линиями будущих ваз, кубков и люстр.
Лично для меня это был священный алтарь, где рождались будущие шедевры. Убираться в рисовальной комнате было совсем несложно, к тому же, я отдыхала здесь душой…
И вот он, тот самый макет. Ваза «Амур и Психея», над которой главный художник Свиягин бился уже несколько дней. Поэтому я подметала пол у его стола, затаив дыхание, не отрывая от макета взгляд.
Композиция была безупречной, но… какой-то мертвой.
На всякий случай я оглянулась как вор — в комнате было пусто. Все работники давно уже ушли, а сторож наверняка околачивался где-нибудь неподалеку от стекловаренного цеха. Работа в нем не прекращалась ни на секунду, и там всегда можно было погреться.
Мои руки сами по себе потянулись к столу. Я даже не стала раздумывать, лишь взяла карандаш и, рядом с фигурой Амура, провела одну-единственную диагональную линию. Она-то и придала крылу Амура едва уловимый изгиб. Будто он не замер, а вот-вот взметнется вверх, увлекая за собой Психею.
После чего я добавила еще одну легкую линию — складку на хитоне Психеи…
Батюшки-светы, что ж я учудила? Меня же вышвырнут с завода! Без расчета, без всякой надежды...
Сердце ушло в пятки, а потом вдруг замерло. Стой... это случится только в том случае, если меня поймают. Но кто подумает на уборщицу, которая ходит здесь, словно забитая деревенщина с замотанным лицом?! Да на меня подумают в самую последнюю очередь! Ведь я здесь никто, пустое место. Для них я даже не человек, а так — приложение к швабре. Кто станет искать художника в забитой бабе? Подозрение падёт на подмастерьев, на кого-нибудь из рисовальщиков — на кого угодно, только не на меня!
Весь следующий день прошел у меня в тревожном ожидании. К счастью, Свиягин не поднял шума. Видимо, ему понравился результат, или же он просто не захотел поднимать шума…
Эта тихая победа настолько ударила мне в голову, отчего моя рука вновь потянулась к карандашу. И в один из дней на чертеже простой скучной вазы я навела легкий, струящийся орнамент — что-то среднее между морозным узором и колосьями. Пустяк, безделица, но как она преобразила форму!
После чего я с чувством выполненного долга отправилась к себе в барак…
Комнатушка там была убогой, но я выбила себе угол за печкой — единственное место, где можно было укрыться от чужих глаз.
Сегодня я как всегда куталась в платок, стараясь заснуть поскорее. В то время как с одной стороны, сквозь тонкую перегородку, уже вовсю доносился храп, а с другой — приглушенные голоса двух полуночниц.
— …Сама слышала, как главный художник чертежников своих стращал… кто-то дерзнул, работу его исправил! Орнамент там какой-то новый намалевал!
У меня всё внутри оборвалось.
Неужели ему не понравилось? Или... или он решил во что бы то ни стало выяснить, кто этот смельчак?
Мне стало так страшно, что я дала себе слово — больше ни за что не притронусь к карандашу. Пусть этот хваленый Свиягин начисто лишится вдохновения — не моя забота! Мне бы жалование получить, да основательно взяться за поиски Васеньки.
Но недаром говорится, что благими намерениями вымощена дорога в ад. Потому что уже на следующий день Свиягин велел всем, кто имел доступ в рисовальню, явиться к нему после смены. Причем, не только рисовальщикам и чертежникам, но и нам, уборщицам, и даже сторожу, что по ночам дремал у входа.
Мы вошли, сбившись в кучку у порога. Воздух, обычно пропитанный скипидаром и творческим волнением, сегодня был тяжелым и гнетущим.
Главный художник завода стоял у своего стола, положив ладонь на развернутый чертеж. Тот самый, с моим орнаментом…
Раньше я видела Свиягина всего пару раз, да и то издалека. Сейчас же, вблизи, он показался мне видным мужчиной лет сорока — высокий, широкоплечий шатен с аристократической внешностью.
Но всё впечатление разрушил его взгляд — наглый, пропитанный похотью, который выдал в нем большого любителя женщин. Отчего он не пренебрег даже нами, уборщицами — его откровенный, медленный взгляд ощупал меня с головы до ног, вызвав у меня лишь страх и омерзение…
Глава 32
Чертежники, привыкшие к его вспышкам гнева, нервно переминались с ноги на ногу. Мы же, уборщицы, и вовсе старались стать невидимками.