Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Операция. Я удаляю опухоль хирургически. Вырезаю её из плечевого сплетения.

— И тогда я смогу играть?

— Если всё пройдёт хорошо — да. Опухоль будет удалена, нервы останутся целы, и вы вернётесь к своей скрипке. К концертам, конкурсам, ко всему, о чём мечтали.

— Но? — она уловила интонацию. — Есть «но», да?

— Есть. Большое «но».

Я показал ей схему плечевого сплетения.

— Опухоль сидит прямо на нервном стволе. Она вросла в ткани, как корни дерева врастают в землю. Чтобы удалить её, мне придётся работать в миллиметрах от волокон, которые отвечают за движение вашей руки. Одно неверное движение скальпеля — и эти волокна будут перерезаны.

— И тогда?

— Тогда вы потеряете подвижность левой руки. Частично или полностью. Навсегда.

Она молчала. Смотрела на схему, на своё запястье, на меня.

— Какой… какой процент? Что операция пройдёт успешно?

— Честно?

— Честно.

— Пятьдесят на пятьдесят. Может, чуть лучше, может, чуть хуже. Зависит от того, как именно опухоль прикрепилась к нерву. Насколько глубоко она вросла. Насколько спаялась с окружающими тканями. Мы узнаем точно только когда откроем.

— Пятьдесят процентов… — она повторила это медленно, пробуя слова на вкус. — Половина.

— Да. Половина шансов, что вы проснётесь и сможете играть. Половина — что проснётесь и не сможете пошевелить пальцами.

— А риск… риск смерти?

Я не стал врать.

— Есть. Небольшой, но есть. Если во время операции опухоль начнёт вибрировать и посылать импульсы к сердцу, может произойти остановка. У нас есть меры предосторожности, но гарантий дать не могу.

Она откинулась на подушки. Закрыла глаза. Несколько минут лежала неподвижно, и я не мог понять, думает она или просто пытается переварить услышанное.

Потом она заговорила. Тихо, почти шёпотом, но каждое слово было отчётливым.

— Я начала играть, когда мне было четыре года. Мама говорила, что я услышала скрипку по радио и не могла успокоиться, пока мне не купили такую же. Маленькую, детскую, с синтетическими струнами.

Она помолчала.

— Моя прабабушка была скрипачкой. Играла в императорском оркестре, ещё до революции. Бабушка тоже играла. Мама… мама хотела, но руки у неё были не те. Толстые пальцы, короткие, неуклюжие. Она всю жизнь жалела, что не может.

Ещё одна пауза.

— Когда мне исполнилось семнадцать, мама отдала мне скрипку прабабушки. Гварнери. Ей двести лет. Она пережила три имперские войны. И она всё ещё поёт. Когда я беру её в руки, я чувствую… связь. С теми, кто играл на ней до меня. С историей. С чем-то большим, чем я сама.

Она открыла глаза и посмотрела на меня. И я увидел в них страха.

Решимость. Фанатичная, не рассуждающая решимость человека, который знает, чего хочет, и готов платить любую цену.

— Без музыки я уже мертва, — сказала она. — Режьте.

Она повернулась ко мне. Её глаза горели тем особенным огнём, который я видел только у людей, нашедших своё призвание. У фанатиков, готовых умереть за идею. У художников, готовых голодать ради искусства.

Я уважал это. Уважал и понимал.

— Вы уверены? — спросил я. — Подумайте ещё раз. Это решение нельзя будет отменить.

Она кивнула. Твёрдо, уверенно.

— Я думала об этом всю жизнь. Музыка — это всё, что у меня есть. Всё, чем я являюсь. Если я потеряю её… — она сглотнула. — Если я потеряю её, то неважно, буду я жива или нет. Это будет не я.

— А если потеряете руку?

— Тогда я буду знать, что попыталась. Что не сдалась. Что боролась до конца.

Она посмотрела на свою левую руку в лангете.

— Эта рука… она создана для музыки. Если она не сможет играть, она всё равно будет мёртвой. Какая разница, сможет она двигаться или нет?

Логика безумца. Или гения. Часто это одно и то же.

— Хорошо, — сказал я. — Тогда готовьтесь. Операция завтра в восемь утра.

Я встал.

— Сегодня ночью вам дадут седативные, чтобы вы отдохнули. Не ешьте и не пейте после полуночи. Утром за вами придут.

— Господин лекарь…

Я остановился на полпути к двери.

— Да?

— Спасибо. За то, что нашли и… За то, что не сдались.

Я кивнул.

— Это моя работа.

— Нет. Это больше, чем работа. Я видела других лекарей. Тех, кто говорил, что у меня истерика. Что мне нужна валерьянка. Что я выдумываю.

Она слабо улыбнулась.

— Вы первый, кто поверил, что я не сумасшедшая.

— Вы не сумасшедшая. Вы просто… необычная.

Я вышел из палаты, оставив её наедине с мыслями.

В коридоре было темно и тихо. Только дежурный свет мерцал под потолком, бросая длинные тени на пол.

Фырк ждал меня у подоконника.

— Ну что, двуногий? — спросил он. — Согласилась?

— Согласилась.

— И что теперь?

Я посмотрел в окно, на ночной город, на редкие огни в окнах.

— Теперь — спать. А завтра — резать.

Операционная номер один была храмом.

Я всегда так думал об операционных. Не в религиозном смысле, конечно. Я не верил ни в богов, ни в духов, ни в высшие силы — по крайней мере, до того как попал в этот мир с его магией и фамильярами. Но в операционных было что-то священное. Что-то, что заставляло замолкать и сосредоточиться.

Стерильная чистота, которая достигалась часами уборки и обработки. Холодный свет бестеневых ламп, не оставляющий места для тайн. Запах антисептика — резкий, химический, неприятный для непривычного носа, но для меня пахнущий работой, долгом и смыслом. Тишина, нарушаемая только гудением аппаратуры и шорохом халатов.

Здесь решались судьбы. Здесь жизнь и смерть сходились лицом к лицу, и только мастерство хирурга определяло, кто победит. Здесь не было места сомнениям, страхам, колебаниям. Только руки, инструменты и воля.

Сегодня эта битва была моей.

Я стоял у раковины, методично намыливая руки. Щётка скребла по коже, проникая под ногти, вычищая каждую складку. Горячая вода обжигала пальцы, но я не обращал внимания. Пять минут. Стандартный протокол хирургической обработки. Ритуал, который повторялся тысячи раз и который никогда не терял своего значения.

За моей спиной готовили операционную.

Тарасов расставлял инструменты на столике. Его движения были точными, механическими, отработанными до автоматизма. Он всё ещё был зол на меня — это читалось в каждом жесте, в том, как он избегал смотреть в мою сторону. Но он был здесь. Был профессионалом. И когда начнётся операция, личные обиды отойдут на второй план.

Я на это надеялся, по крайней мере.

Семён помогал ему, подавая инструменты из стерилизатора. Его руки слегка дрожали от волнения — мелкий тремор, который он пытался скрыть, но который выдавал его с головой. Первая операция такого уровня в качестве ассистента.

Я помнил это ощущение. Помнил из прошлой жизни. Страх и возбуждение, смешанные в один гремучий коктейль. Ощущение, что ты стоишь на краю пропасти и вот-вот прыгнешь.

Семён справится. Он достаточно умён, чтобы не делать глупостей, и достаточно скромен, чтобы слушать приказы.

Артём Воронов колдовал над анестезиологической станцией. Проверял аппарат ИВЛ — тест за тестом, параметр за параметром. Заряжал шприцы — тиопентал, фентанил, рокуроний, атропин, адреналин на случай экстренной реанимации. Настраивал мониторы — ЭКГ, пульсоксиметрия, капнография, инвазивное давление.

Его лицо было спокойным, сосредоточенным, абсолютно непроницаемым. Он делал это тысячи раз — вводил людей в наркоз, поддерживал их на грани между сном и смертью, вытаскивал обратно. Для него это была рутина. Высококвалифицированная, ответственная, но рутина.

И именно поэтому я хотел видеть его здесь. Мне нужен был человек, для которого катастрофа — просто ещё одна задача, требующая решения.

Коровин и Зиновьева сегодня выступали в роли наблюдателей.

Ордынская стояла в углу, бледная как полотно. Она была одета в стерильный халат и шапочку, но выглядела в них чужеродно. Как ребёнок, нацепивший мамино платье. Не лекарь, не медсестра. Что-то другое. Что-то, чему пока не было названия в медицинских справочниках.

23
{"b":"960337","o":1}