Мы сидели в тишине, слушая, как за дверью бубнят двое старшекурсников. Мир за стенами этой комнаты, вероятно, бурлил — раненых, разрушения, расследование. А мы сидели здесь, двое детей, которые нечаянно тронули что-то древнее и страшное и чудом выжили.
— Теперь они нас никогда не оставят в покое, — наконец сказала Бэлла. — Ни тебя, ни меня. Мы слишком ценны. И слишком опасны.
— Я знаю.
— И что мы будем делать?
Я посмотрел на свои руки. Они больше не светились, но я чувствовал в них дрожь — не слабости, а переизбытка силы, которая искала выхода.
— Будем учиться, — сказал я. — Учиться контролировать это. И использовать. Потому что, если эта сила у нас есть… значит, она нам зачем-то нужна. Хотя бы для того, чтобы выжить в том, что будет дальше.
Она кивнула, и в её глазах снова появилась твёрдость. Страх отступал, уступая место привычному, холодному расчёту.
— Тогда нам нужно будет ещё более тщательно скрывать то, что мы умеем. И особенно — то, что мы умеем вместе.
Мы замолчали. Усталость накрывала волной. Я прислонился к холодной стене и закрыл глаза. Внутри всё ещё бушевала чужая сила, но теперь, с её помощью, я мог её удерживать. Как дикого зверя на тонком поводке.
Мы прошли через ад и вышли с другой стороны. Не прежними. Изменёнными. И мир Морбуса, который и раньше не был к нам добр, теперь смотрел на нас новыми глазами. Глазами, в которых смешались страх, надежда и ненасытное любопытство.
И Голос он молчал. И это мне казалось не привычным. Мне так хотелось услышать, чтобы он мог сказать по этому поводу, но он не отвечал.
Пир закончился. Начиналось нечто новое. И мы были в самой его гуще.
Глава 19. Цена популярности
Слава в Морбусе не была ни золотом, ни шёлком. Её не чеканили на монетном дворе и не вручали в лавровых венках на потеху толпе. Она была более примитивной и куда более липкой субстанцией — слухами.
Слухи, родившись в самом тёмном углу самого дальнего коридора, обретали плоть и кровь, обрастая невероятными деталями, прыгали из уст в уста, из ума в ум, и в конце концов становились частью самой каменной кладки академии. А слухи, последовавшие за «Праздником Тени», были особенно живучими, ядовитыми и сладкими одновременно.
«Студент-первокурсник из Дома Костей. Один. В эпицентре прорыва Древнего. Он не убежал. Он не закричал. Он встал и… проглотил тьму. А девица из Дома Шёпота, что кричала без звука… она вернула его душу из пасти небытия.»
Нас не наградили. Не вызвали к Ректору для торжественных похвал. Официальное расследование инцидента утонуло в бесконечных комиссиях, отчётах о «недостаточной бдительности кураторов праздничного комитета» и внезапной, яростной кампании по проверке всех магических реликвий в хранилищах. Но истинная награда, а может — проклятие, пришла сама. В виде взглядов.
До этого дня на меня смотрели с подозрением, со страхом, с холодным любопытством Сирила, видевшего во мне проблему, которую нужно решить. Теперь взгляды изменились.
Старшекурсники из Домов Когтей и Теней, не замешанные в подлой войне с артефактами, смотрели на меня иначе. В их глазах читалось нечто среднее между уважением к опасному хищнику и расчётом прагматика. Их взгляд говорил:
«Ты чудовище. Но ты наше чудовище. Пока ты пожираешь их кошмары, а не наши, ты полезен».
Преподаватели на лекциях, даже Вербус, бубнивший о казуистике договоров с низшими духами, теперь задерживали на мне взгляд на лишнюю секунду. Не как на студенте. Как на аномалии, которую система пока терпит, но чью классификацию ещё предстоит уточнить.
Самыми же невыносимыми были взгляды моих однокурсников, особенно из Дома Костей. Ни страха, ни зависти. Чистый, неотёсанный голод. Голод по силе, по вниманию, по крупице той невероятной мощи, которую они, ошеломлённые, наблюдали (или думали, что наблюдали) в гуще хаоса.
Они не подходили, не задавали вопросов. Они просто смотрели. Как на редкий, опасный и потому безумно притягательный экспонат в музее собственной беспомощности. Их тихие шёпоты за спиной были фоном моей новой жизни:
«Это Вэйл. Тот самый… Говорят, он может… Говорят, Ректор лично…»
Именно эту новоприобретённую, душную «популярность» мы с Бэллой решили превратить в оружие. В отмычку.
— Стадный идиотизм, возведённый в абсолют, — констатировала она без тени эмоций, разворачивая на столе в комнате семь новый, безупречно точный план академии, добытый Леоном из глубин архива. Чернила были выцветшими, бумага — ломкой от времени, но геометрия камня, фундамента, несущих стен менялась редко. — Они видят не человека. Видят функцию. «Молот для гвоздей проблем». Хорошо. Мы дадим им этого молота. Но гвозди будем вбивать в их же собственный гроб, тихонько, по одному.
Её план был элегантен в своей дерзости. Мы формализовали наш «диагностический проект», превратив его в полуофициальную, санкционированную сверху службу «санации и каталогизации малых аномалий и геоматических сбоев».
Сирил, после долгого, молчаливого разглядывания нашего прошения (в его каменном лице я прочитал не сопротивление, а холодное одобрение свыше — Ректор дал добро), скрепя сердце согласился. Теперь у нас был волшебный пропуск везде.
«Жалобы на мигрени и потерю ориентации в западном крыле? Проведём диагностику».
«Хронический сквозняк и чувство тоски у статуи гаргульи? Будем на месте после ужина».
Мы шествовали по коридорам: Бэлла — с её прибором, сложной статуэткой из латуни и стекла, которая, как я подозревал, лишь на треть была настоящим сенсором, а на две трети — изящной бутафорией; я — с каменным лицом, изображая глубокую концентрацию. На самом деле я отключал внешнее и слушал. Не поверхностный шум магии, а ту самую глубинную, больную песню Камня, ноты которой Элрик научил меня различать.
«Популярность» расчищала путь. Дежурные, заслышав шаги и увидев моё лицо, быстро находили дела в противоположном конце коридора. Никто не хотел оказаться рядом, если «Вэйл снова начнёт всасывать в себя какую-нибудь дрянь». Это дарило нам драгоценные минуты уединения в самых заброшенных, самых странных углах Морбуса.
Именно так мы нашли первую из них. «Мёртвую зону».
Это был тот самый служебный ход за кухнями Когтей из первоначального списка Бэллы. Воздух там действительно был плотным и ледяным, будто выдыхаемый стенами. Но дело было не в физическом холоде.
Когда я закрыл глаза, отключив зрение, обоняние, тактильные ощущения, и ушёл внутрь себя, настраиваясь на тот самый фундаментальный Ритм, я наткнулся не на искажённую ноту, не на гулкий диссонанс. Я наткнулся на ничто.
Тишина. Не отсутствие звука, а его антипод. Активная, всепоглощающая, вытравливающая пустота. Это было похоже на то, как если бы в середине симфонии внезапно вырвали несколько тактов, оставив после себя звонкую, давящую паузу. От этой тишины сводило скулы и холодело в животе. Мой собственный внутренний голод, вечно присутствующий, как лёгкий озноб, в таком месте затихал, сжимался, становясь настороженным, почти робким. Он чуял не пищу, а нечто родственное, но выхолощенное, стерильное — свою собственную смерть в законсервированном виде.
— Здесь ничего нет, — мои слова прозвучали приглушённо, будто их поглотила та самая тишина. Я открыл глаза. — Нет магии, нет искажений, нет даже фонового эха жизни камня. Абсолютный нуль. Дыра в реальности.
Бэлла, не отрываясь от стрелок своего прибора, которые метались как угорелые, будто не в силах зацепиться ни за один параметр, кивнула.
— Геоматический вакуум. Слепое пятно в поле. Вопрос — зачем?
Я медленно, почти с опаской, прикоснулся ладонью к стене. Камень под пальцами был не просто холодным. Он был мёртвым. Лишённым той неуловимой, глубинной вибрации, что присуща даже неодушевлённой, но древней материи. Как тело, из которого вынули душу, оставив лишь идеально сохранившуюся оболочку.
— Система здесь не функционирует. Или… — я подобрал слово, — …здесь всё вычищено. До стерильности. Как операционная после сложнейшей ампутации.