Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Домой…

Я присел на край кровати — знаю, непрофессионально, нарушение всех протоколов, но мне хотелось быть с ним на одном уровне, глаза в глаза — и взял с тумбочки карту болезни.

— Давай посмотрим, что тут у нас написано, — сказал я, листая страницы. — И тогда решим насчёт дома.

А сам уже читал, анализировал, сопоставлял.

Температура тела — тридцать шесть и шесть, стабильная уже шестой день подряд. Отлично, воспаление ушло. Дыхание самостоятельное, без кислородной поддержки — а ведь две недели назад он не мог вдохнуть без маски.

Сатурация девяносто четыре процента — немного ниже нормы, но для лёгких, которые прошли через такое, это почти чудо. Одышка при физической нагрузке — ожидаемо, фиброз никуда не денется, часть лёгочной ткани зарубцевалась навсегда. ХСН первой степени — сердце тоже получило удар во время цитокинового шторма, но справляется, компенсирует, не сдаётся.

Слабость, утомляемость, снижение толерантности к нагрузкам — стандартный набор для постреанимационного периода. Аппетит восстанавливается — ну ещё бы, растущий организм требует топлива. Психолог работает, записи положительные — это важно, после такого стресса дети часто замыкаются, начинают бояться, видят кошмары.

А этот — читает книжку про пиратов и улыбается.

Сильный пацан. Очень сильный.

— Ну-ка, — я отложил карту и достал стетоскоп. — Давай послушаем, что там твои лёгкие рассказывают. Дыши глубоко и не болтай минуточку, хорошо?

Мишка послушно замолчал и задышал — старательно, с той серьёзностью, с которой дети относятся ко всему, что делают взрослые.

Я слушал его лёгкие — верхушки, средние доли, нижние доли, справа и слева — и слышал то, что ожидал услышать. Жёсткое дыхание, крепитация в нижних отделах — признаки фиброза, рубцовой ткани, которая заменила погибшие альвеолы. Но воздух проходил, газообмен работал, жизнь продолжалась.

— Молодец, — сказал я, убирая стетоскоп. — Лёгкие звучат гораздо лучше, чем я думал. Ты хорошо постарался.

— Правда? — Мишка просиял. — А домой когда можно?

Вот он, главный вопрос. Тот, ради которого он, наверное, считал дни и ждал моего прихода.

Я задумался, подбирая слова. Как объяснить ребёнку, что его тело уже никогда не будет таким, как раньше? Что часть лёгких погибла навсегда, что сердце ослаблено, что ему придётся жить с этим всю оставшуюся жизнь? Как сказать правду, не отнимая надежду?

— Миш, — начал я медленно. — Скажи мне честно. Как ты себя чувствуешь? Не «хорошо» и не «нормально», а по-настоящему. Что болит, что мешает, что пугает?

Он посмотрел на меня — серьёзно, не по-детски, как будто оценивая, можно ли мне доверять. И, видимо, решил, что можно.

— Ну… — он помолчал, собираясь с мыслями. — Болит не особо. Только иногда, вот тут, — он показал на грудь, — как будто давит что-то. Не сильно, но неприятно. И ещё… когда встаю и иду куда-нибудь, даже просто до туалета, — он покраснел, явно смущённый необходимостью говорить о таких вещах, — я задыхаюсь. Прямо как будто бежал долго-долго, а на самом деле просто прошёл несколько шагов. И ноги становятся как ватные, и голова кружится, и хочется сразу лечь.

Он замолчал, теребя край одеяла.

— Это… это пройдёт? — спросил он тихо. — Или я теперь всегда такой буду?

И вот оно — тот самый вопрос, который режет по живому любого лекаря. Тот, на который нет хорошего ответа. Только честный.

Я положил руку ему на плечо — осторожно, чувствуя под пальцами острые косточки, которых раньше не было.

— Миша, я тебе сейчас скажу кое-что важное, и я хочу, чтобы ты внимательно послушал. Договорились?

Он кивнул, глядя на меня огромными глазами.

— Твои лёгкие очень сильно пострадали от болезни. Часть из них… — я поискал правильное сравнение, — … как будто обожглась. Знаешь, как бывает, когда обожжёшь руку? Сначала больно, потом появляется корочка, потом остаётся шрам. Вот у тебя внутри — такие же шрамы. Они никуда не денутся.

Его глаза расширились, и я увидел в них страх — тот самый детский страх перед непоправимым, перед тем, что нельзя исправить, переиграть, отменить.

— Но, — я быстро продолжил, не давая страху разрастись, — это не значит, что ты не сможешь жить нормальной жизнью. Лёгкие — они умные, понимаешь? Та часть, которая осталась здоровой, научится работать за двоих. Это займёт время — несколько месяцев, может быть, полгода. Тебе придётся делать специальную гимнастику, дышать правильно, не перенапрягаться. Но постепенно ты станешь сильнее. Сможешь ходить, бегать, играть с друзьями.

— А в футбол? — спросил он с надеждой. — Я в футбол смогу играть?

Футбол. Конечно. Для мальчишки его возраста футбол — это всё.

— Сможешь, — сказал я. — Может быть, не сразу, и может быть, не так долго, как раньше. Тебе придётся чаще отдыхать, не выкладываться на полную. Но играть — сможешь.

Он выдохнул — с таким облегчением, словно я только что пообещал ему луну с неба.

— А домой? Домой-то когда?

— Ещё неделю-полторы, — сказал я. — Мне нужно убедиться, что всё стабильно, что нет риска ухудшения.

Повисла неловкая пауза. Я искал, что сказать, и не находил. Что тут скажешь еще?

— Илья Григорьевич, — Мишка вдруг посмотрел на меня очень серьёзно. — А это правда, что вы меня спасли? Медсестра говорила, что я чуть не умер, и что вы меня вытащили. Это правда?

Чуть не умер. Да, пацан, ты чуть не умер. Ты был так близко к смерти, что я чувствовал её дыхание у тебя за плечом.

— Я был не один, — сказал я. — Тебя спасала целая команда — медсёстры, другие лекари, люди, которые делали лекарства. И ты сам — ты боролся, не сдавался. Если бы ты сдался, мы бы ничего не смогли сделать.

— Я не помню, — Мишка наморщил лоб. — Вообще ничего не помню. Только что было плохо, и я не мог дышать, и потом… потом ничего. А потом проснулся тут.

Ничего не помнит. Наверное, это к лучшему. Есть вещи, которые лучше не помнить — особенно в его возрасте.

— Так и должно быть, — сказал я. — Организм защищает нас от плохих воспоминаний. Это нормально.

Я встал, понимая, что пора заканчивать — у меня ещё были другие пациенты, другие обязательства. Но уходить не хотелось. Хотелось остаться здесь, в этой палате, рядом с этим мальчишкой, который выжил вопреки всему.

— Ладно, герой, — я потрепал его по волосам. — Читай свою книжку, делай гимнастику, ешь кашу. Даже противную. А я загляну завтра, проверю, как дела.

— Илья Григорьевич! — он окликнул меня, когда я уже был у двери.

— Да?

— Спасибо. За всё.

Два слова. Простые, детские, искренние. И от них почему-то защипало в глазах.

— Не за что, Миш. Выздоравливай.

Я вышел из палаты и прислонился к стене, переводя дух. Фырк сидел на подоконнике и смотрел на меня с непонятным выражением.

— Что? — спросил я.

— Ничего, — он пожал плечами. — Просто иногда ты бываешь почти человечным, двуногий. Это… неожиданно.

— Очень неожиданно, ага.

Дорога до неврологического отделения заняла минут десять — через переход, вниз по лестнице, мимо приёмного покоя, где как всегда толпился народ. Я шёл и думал об Ашоте.

Тяжёлая черепно-мозговая травма. Гематома, которую мы еле успели убрать, прежде чем она раздавила ему половину мозга. Моторная афазия — повреждение зоны Брока, той области, которая отвечает за речь. Правосторонний гемипарез — слабость в руке и ноге, потому что левое полушарие контролирует правую сторону тела.

Он понимал всё. Абсолютно всё — каждое слово, каждую интонацию, каждый взгляд. Но сказать не мог. Слова застревали где-то между мыслью и языком, превращаясь в нечленораздельное мычание.

Для любого мужчины это было бы пыткой. Для кавказца — вдвойне. Культура, в которой мужчина — глава семьи, добытчик, защитник. Культура, в которой показать слабость — значит потерять лицо. И вот он лежит в больничной койке, не может встать без посторонней помощи, не может сказать ни слова, а его жена работает за двоих, чтобы прокормить семью.

35
{"b":"956886","o":1}