Ад. Настоящий ад.
Палата номер четырнадцать располагалась в конце коридора, рядом с процедурной. Я остановился у двери, прислушиваясь. Изнутри доносились голоса — женский, мягкий, певучий, и мужской, низкий, прерывистый.
Говорит. Он говорит.
Я толкнул дверь и вошёл.
Ашот сидел на кровати — не лежал, а именно сидел, опираясь спиной на подушки и свесив ноги с края. Рядом с ним на стуле сидела Мариам, его жена — невысокая, темноволосая женщина с усталым лицом и добрыми глазами. Она держала его правую руку — ту самую, парализованную — и помогала ему сжимать резиновый мячик.
— Давай, Ашотик, ещё разочек, — приговаривала она, и в её голосе была та особая нежность, которая бывает только у женщин, любящих своих мужей много-много лет. — Вот так, молодец, видишь, уже лучше получается!
Ашот сжимал мячик — слабо, неуверенно, с гримасой усилия на лице — и что-то бормотал в ответ. Я не мог разобрать слова, но интонация была явно недовольной.
— Илья Григорьевич!
Мариам заметила меня первой. Вскочила со стула, едва не выронив мячик, и её лицо озарилось такой радостью, словно я был не лекарем, а архангелом, спустившимся с небес.
— Вы пришли! Наконец-то! А мы вас так ждали, каждый день спрашивали, когда вы вернётесь! Я медсёстрам говорю — позвоните ему, скажите, что Ашот ждёт, а они — нельзя, он занят, у него важные дела! Но вы же пришли, да? Вы же к нам?
Она говорила быстро, захлёбываясь словами, как говорят люди, которые слишком долго молчали и наконец получили возможность выговориться. Я видел тёмные круги у неё под глазами, видел, как она похудела за эти недели, и понимал — она держится из последних сил. Держится ради мужа, ради детей, ради надежды, что всё ещё можно исправить.
— К вам, Мариам, к вам, — я улыбнулся и прошёл к кровати. — Привет, Ашот. Как дела?
Он посмотрел на меня — тёмными глазами, в которых плескалась целая гамма эмоций: радость, облегчение, стыд, надежда, отчаяние — и попытался улыбнуться. Улыбка вышла кривой, потому что правая сторона лица всё ещё плохо слушалась, но это была улыбка.
— Здрав… ствуй… те, — выдавил он, и каждый слог давался ему с видимым усилием, как будто он поднимал тяжёлые камни. — Рад… те-бя… ви-деть.
Четыре слова. Всего четыре слова — но две недели назад он не мог произнести ни одного. Он мычал, показывал жестами, писал левой рукой на бумажке, и в его глазах было такое отчаяние…
А сейчас — четыре слова. Членораздельных, понятных, человеческих слова.
— Ну-ка, ну-ка, — я присел на край кровати и взял его правую руку. — Давай посмотрим, что у нас тут.
Стандартный неврологический осмотр — рефлексы, мышечный тонус, чувствительность, сила. Я проверял каждый показатель, и с каждой минутой моё удивление росло.
Рефлексы — асимметричные, но живые. Справа сильнее, чем слева, но это нормально для его состояния. Мышечный тонус — повышен справа, спастика, но не критичная, поддаётся растяжению. Чувствительность — восстанавливается, он чувствует прикосновения, боль, температуру.
— Сожми мою руку, — попросил я. — Левой.
Он сжал — крепко, уверенно, как тиски.
— А теперь правой.
Он нахмурился от усилия, и его правая рука — та самая, которая две недели назад висела плетью — сжалась вокруг моих пальцев. Слабо, неуверенно, дрожа от напряжения — но сжалась.
— Отлично! — я не скрывал радости. — А теперь попробуй поднять правую руку. Вот так, вверх.
Он поднял. Медленно, с дрожью, сантиметров на тридцать от кровати — и уронил обратно, тяжело дыша.
— Видели⁈ — Мариам буквально подпрыгивала от радости. — Видели, да⁈ Он вчера её вообще поднять не мог, а сегодня — вот! Я же говорила, что он справится, я знала, что он сильный, что он не сдастся!
— Мариам, — Ашот повернулся к жене, и в его голосе, несмотря на запинки и паузы, отчётливо слышалось раздражение. — Не… на-до… кри-чать. Го-ло-ва… бо-лит.
Она осеклась, прижала руки к груди.
— Ой, прости, Ашотик, прости! Я просто так рада, что Илья Григорьевич пришёл, что ты уже говоришь, что рука работает…
— Всё… хо-ро-шо, — он взял её руку здоровой левой и погладил. — Не… пла-чь.
А она заплакала. Беззвучно, уткнувшись лицом в его плечо, и он гладил её по волосам — неловко, одной рукой, но так нежно, что мне стало неловко за то, что я это вижу.
Я отвернулся, давая им минуту приватности. Смотрел в окно, на серое небо за стеклом, на голые ветки деревьев, и думал о том, как странно устроена жизнь. Этот человек чуть не умер, чуть не потерял всё — речь, движение, возможность быть мужем и отцом. И вот он сидит на больничной койке, гладит плачущую жену, и в этом простом жесте больше любви, чем в тысяче красивых слов.
— Илья Григорьевич, — голос Мариам был хриплым от слёз, но уже спокойным. — Скажите честно. Он… он поправится? Совсем поправится? Будет как раньше?
Честный вопрос. Заслуживает честного ответа.
Я повернулся к ним и сел на стул, который Мариам освободила.
— Давайте я расскажу вам всё, как есть, — сказал я. — Без приукрашивания, но и без лишнего пессимизма. Договорились?
Они оба кивнули — синхронно, как люди, которые прожили вместе так долго, что стали думать одинаково.
— Ашот перенёс очень серьёзную травму, — начал я. — Часть мозга была повреждена — та часть, которая отвечает за речь и движение правой стороны тела. Эти повреждения… они не исчезнут. Погибшие нейроны не восстановятся.
Мариам побледнела. Ашот смотрел на меня неотрывно, и в его глазах я видел — он понимает. Он уже знал это, чувствовал, но боялся услышать вслух.
— Но, — я поднял руку, не давая им впасть в отчаяние, — мозг — удивительный орган. Он умеет… как бы это сказать… перестраиваться. Те функции, которые выполняла повреждённая область, могут взять на себя другие области. Это называется нейропластичность. И то, что я вижу сегодня — речь, движение руки — это как раз её проявление.
— То есть… он будет говорить? — голос Мариам дрожал. — Нормально говорить?
— Будет, — кивнул я. — Не сразу, не завтра, может быть, не через месяц. Но будет. Речь уже восстанавливается — вы сами видите. С каждым днём слова будут даваться легче, фразы станут длиннее, паузы короче.
— А рука? — это спросил Ашот. — Смо-гу… ра-бо-тать?
Работать. Вот оно, главное. Не «смогу ли я шевелить рукой», а «смогу ли я работать». Кормить семью. Быть мужчиной.
— Сможешь, — сказал я. — Сила вернётся, координация восстановится. Ты уже поднимаешь руку — две недели назад это было невозможно. Ещё через две недели будешь держать ложку. Через месяц — писать. Через три — вернёшься к работе и накормишь меня своей самой лучшей шаурмой в городе. Я по ней дико соскучился надо сказать.
Я помолчал, подбирая следующие слова.
— Но я не буду вам врать: полного восстановления я гарантировать не могу. Возможно, останется небольшая слабость в руке. Возможно, в стрессовых ситуациях будешь иногда запинаться, искать слова. Это — та цена, которую придётся заплатить за выживание. Но нормальная жизнь — жена, дети, работа, друзья — это абсолютно реально.
Ашот молчал, переваривая услышанное. Потом медленно кивнул.
— Хо-ро-шо, — сказал он. — Я… со-гла-сен. На… та-кую… це-ну.
— Вот и отлично, — я улыбнулся. — Теперь о сроках. Ещё неделю-полторы я хочу понаблюдать тебя здесь, убедиться, что нет риска повторного кровоизлияния. После этого — выписка и амбулаторная реабилитация. Логопед, массаж, лечебная физкультура. И никакой самодеятельности — если скажу отдыхать, значит, отдыхать. Договорились?
— До-го-во-ри-лись.
— Илья Григорьевич, — Мариам смотрела на меня так, словно я только что вручил ей ключи от рая. — Спасибо вам. За всё. За то, что вы есть, за то, что вы делаете. Мы никогда этого не забудем.
— Не за что благодарить, — я встал. — Я просто делаю свою работу.
— Нет, — Ашот покачал головой. — Не… прос-то. Ты… спас… мне… жизнь. Я… дол-жен.
— Ничего ты не должен. Успокойся, — отрезал я. — Выздоравливай — это лучшая благодарность.