— Хорошо, — сказал он наконец. — Но… будь осторожен, ладно?
Разумовский улыбнулся — той самой улыбкой, которая означала, что он знает что-то, чего не знают другие.
— Всегда, — ответил он.
И повернулся, направляясь обратно в здание суда.
Глава 9
Граф Минеев ждал меня на ступенях здания суда, прислонившись к колонне и глядя куда-то вдаль невидящим взглядом. Вид у него был такой, словно он не спал неделю, — осунувшееся лицо, покрасневшие глаза, помятый костюм, который ещё вчера сидел на нём как влитой.
Но в его осанке, в развороте плеч, в том, как он держал голову, была решимость — та особая решимость человека, который принял решение и готов его исполнить.
— Поехали, — сказал я, подходя к нему. — Вы обещали.
Он кивнул — коротко, без слов — и двинулся к машине, которая ждала у обочины. Я последовал за ним.
По дороге в больницу мы не разговаривали. Граф смотрел в окно, я — в противоположное. Между нами висело молчание, тяжёлое и неловкое, как недосказанная правда. Мы оба знали, куда едем и зачем. Мы оба знали, что нас там ждёт.
Ерасов.
Профессор, магистр, заведующий отделением — и человек, который чуть не убил пациентку своей некомпетентностью, а потом попытался свалить вину на невиновного, чтобы спасти собственную шкуру.
Машина остановилась у входа в больницу, и граф вышел первым. Он шёл по коридорам твёрдым, решительным шагом человека, который точно знает, куда направляется, и горе тому, кто встанет у него на пути. Персонал расступался перед ним, как вода расступается перед носом корабля, — никто не осмеливался задержать взгляд на его лице, никто не осмеливался заговорить.
Двое охранников стояли у двери небольшого кабинета в конце коридора — того самого кабинета, где держали Ерасова после вчерашнего скандала. Увидев графа, они вытянулись по стойке смирно и расступились, пропуская нас внутрь.
Ерасов сидел за столом — сгорбленный, постаревший, с лицом, на котором читалось понимание неизбежного. Он поднял голову, когда дверь открылась, и в его глазах мелькнул страх — чистый, животный страх человека, загнанного в угол.
И тогда граф взорвался.
— Ты… — он надвигался на Ерасова, как грозовая туча, и его голос дрожал от едва сдерживаемой ярости. — Я тебя по стенке размажу! Ты понимаешь, что ты сделал⁈ Ты чуть не убил мою жену! Своей некомпетентностью! Своей трусостью! Своими поддельными документами!
Ерасов вскочил из-за стола, отступая к стене, поднимая руки в защитном жесте.
— Ваше сиятельство, я могу объяснить…
— Объяснить⁈ — граф схватил его за лацканы халата и тряхнул так, что у профессора клацнули зубы. — Что ты можешь объяснить⁈ Как ты подделывал экспертизы⁈ Как ты врал мне в лицо⁈ Как ты засадил невиновного человека в тюрьму, чтобы прикрыть свою задницу⁈
— А что мне оставалось делать⁈ — Ерасов сорвался на крик, и в его голосе была истерика, паника, отчаяние человека, который понимает, что всё кончено. — Если бы я не свалил всё на Шаповалова, вы бы меня уничтожили! Все шишки посыпались бы на меня! Мне бы не видать не только карьеры, но и белого света! Вы бы засадили меня в ту же тюрьму, куда засадили его! Или хуже!
Он задыхался, глотая воздух, и слёзы катились по его щекам — настоящие слёзы, слёзы страха и отчаяния.
— Я тридцать лет строил свою карьеру! Тридцать лет! И всё это должно было рухнуть из-за одной ошибки⁈ Из-за того, что я не распознал какое-то проклятое отравление⁈ Это было невозможно распознать! Никто бы не распознал!
— Разумовский распознал, — сказал граф холодно. — Мальчишка, который годится тебе во внуки, — распознал. А ты, с твоими тридцатью годами опыта, с твоим титулом магистра, с твоей кафедрой, — ты не смог. И вместо того чтобы признать это, ты решил посадить невиновного человека.
Он отпустил Ерасова, брезгливо отряхнув руки, словно прикасался к чему-то грязному.
— Я упеку тебя за решётку. Навсегда. Я лично прослежу, чтобы ты сгнил в самой глубокой яме, какую только можно найти в этой Империи.
Я смотрел на эту сцену — на графа, который наконец нашёл выход для своей ярости, на Ерасова, который дрожал у стены, как мокрый котёнок, — и чувствовал… ничего.
Странное ощущение. Я должен был испытывать торжество — ведь я победил, правда? Я разоблачил мерзавца, спас друга, оправдал невиновного. Классический хэппи-энд, как в тех фильмах, которые я смотрел в прошлой жизни, сидя на диване после очередного изматывающего дежурства. Герой побеждает злодея, все аплодируют, титры.
Но никакого торжества не было. Только усталость — тяжёлая, свинцовая усталость, которая давила на плечи, словно я тащил на себе мешок с песком. И ещё — странное опустошение, как после сложной операции, когда ты сделал всё возможное, пациент стабилен, а ты стоишь посреди операционной и не знаешь, что делать дальше.
Я смотрел на Ерасова и не чувствовал к нему ничего. Ни ненависти, ни презрения, ни даже злорадства. Только какую-то отстранённую жалость, как к бездомной собаке, которую видишь на улице и понимаешь, что ничем не можешь ей помочь.
Он был трусом. Обычным, банальным трусом, который испугался за свою карьеру и решил, что чужая жизнь — приемлемая цена за сохранение собственного статуса. Лекари, которые скрывают ошибки. Чиновники, которые перекладывают ответственность. Начальники, которые топят подчинённых, чтобы самим остаться на плаву.
Система порождала таких людей. Система, в которой признание ошибки означало конец карьеры, в которой честность наказывалась, а подлость вознаграждалась. Ерасов был продуктом этой системы — не более того.
Но это не делало его менее виновным.
И всё же…
Я смотрел, как граф нависает над ним, как в его голосе звенит металл угрозы, как Ерасов съёживается, становясь всё меньше и меньше, — и понимал, что это неправильно. Что-то было неправильно в этой картине, что-то царапало, как песчинка в ботинке.
А потом я понял, что именно.
Маховик. Тот самый маховик «правосудия» графа Минеева, который чуть не перемолол Шаповалова, — он продолжал вращаться. Просто теперь под его жернова попадал другой человек. И граф, вместо того чтобы остановить этот маховик, просто менял направление его вращения.
Это было неправильно.
Потому что дело не в том, кто виноват. Дело в том, как определяется вина. И если один человек — неважно, насколько богатый и влиятельный — может по своей прихоти решать, кого казнить, а кого миловать, то это не правосудие. Это произвол. Тот самый произвол, который я ненавидел всю свою жизнь — и в прошлом мире, и в этом.
В прошлой жизни я видел, как богатые пациенты получали лучшие палаты и лучших врачей, пока бедные умирали в коридорах. Видел, как влиятельные чиновники хоронили дела о врачебных ошибках, которые совершали их родственники. Видел, как система медицины — та самая система, которой я посвятил жизнь — прогибалась под весом денег и связей.
И я ненавидел это. Ненавидел всей душой.
Этот мир был другим — здесь была магия, были аристократы, была Империя, — но в главном он оставался таким же. Деньги и власть решали всё. Закон был для тех, кто не мог позволить себе его обойти. А справедливость… справедливость была роскошью, доступной немногим.
И сейчас я стоял на развилке.
Я мог промолчать. Мог позволить графу сделать то, что он хотел, — упечь Ерасова в тюрьму, сгноить его в какой-нибудь яме, отомстить за все свои страхи и бессонные ночи.
Это было бы справедливо? В каком-то смысле — да. Ерасов заслуживал наказания. Он чуть не убил пациентку своей некомпетентностью, он подделал документы, он отправил невиновного человека за решётку.
Но…
Но если я промолчу сейчас, чем я буду отличаться от всех тех, кто молчал раньше? От тех, кто смотрел, как Шаповалова везут в суд, и не сказал ни слова? От тех, кто знал, что экспертизы поддельные, но боялся открыть рот?
Я буду таким же. Частью системы. Винтиком в машине, которая перемалывает людей.