— Вы не имеете права… — забормотал он. — Это произвол… Я буду жаловаться в Гильдию… Императору!..
— Жалуйтесь, — сказал граф равнодушно. — Потом. Если будет кому жаловаться.
Он направился к двери, и мы двинулись следом — странная процессия, направляющаяся в палату интенсивной терапии. Граф с лицом палача, идущего на казнь. Мышкин с выражением человека, который наконец увидел свет в конце тоннеля.
Кобрук, бледная и молчаливая, с глазами, полными надежды и страха. Я — с результатами анализа в руках и планом лечения в голове. И Ерасов под конвоем, бормочущий что-то невнятное и затравленно озирающийся по сторонам, как зверь, попавший в ловушку.
Фырк на моём плече тихо присвистнул.
— Ну и представление, двуногий. Прямо как в театре, только декорации настоящие и актёры не играют. Интересно, каким будет финал?
Я мысленно ответил ему:
— Хороший. Финал будет хорошим. Должен быть.
— Должен — это не обязательно, — философски заметил бурундук. — Но я тебе верю. Только тебе.
Палата интенсивной терапии встретила нас привычными звуками — мерным писком мониторов, отсчитывающих удары больного сердца, шипением аппарата искусственной вентиляции, который вдыхал жизнь в неподвижное тело, тихим гудением диализной машины, перекачивающей кровь через свои фильтры.
Пахло антисептиком, лекарствами и тем особенным запахом, который бывает только в реанимационных отделениях, — запахом борьбы между жизнью и смертью.
Анна Минеева лежала на кровати в том же положении, в каком я видел её вчера и позавчера, — бледная, неподвижная, опутанная проводами и трубками, как муха в паутине из пластика и металла. Её лицо было восковым, безжизненным, и только едва заметное движение груди говорило о том, что она ещё жива.
Но теперь я смотрел на неё другими глазами.
Теперь я знал, что с ней произошло. Знал, почему отказали почки, почему началось кровотечение, почему все предыдущие методы лечения не давали результата. Знал, кто виноват — и не врач-хирург, а магистр-диагност, который стоял сейчас у двери под охраной и дрожал мелкой дрожью.
И теперь я знал, как это исправить.
— Анна Витальевна, — я повернулся к Кобрук, которая стояла рядом, нервно сжимая руки так, что побелели костяшки пальцев. — Мне нужна ваша помощь.
Она вздрогнула, словно очнувшись от транса, и посмотрела на меня.
— Что нужно делать? — в её голосе не было ни тени сомнения, только готовность действовать.
— Пульс-терапия, — сказал я. — Метилпреднизолон, тысяча миллиграммов, внутривенно капельно. Разводим в двухстах миллилитрах физраствора, вводим медленно, в течение часа. Параллельно — мониторинг давления, пульса, сатурации каждые пятнадцать минут. И держим наготове адреналин на случай анафилактической реакции.
Пульс-терапия глюкокортикоидами — это тяжёлая артиллерия в лечении васкулитов, последний довод королей в войне с воспалением. Ударная доза гормонов, которая бьёт по иммунной системе со всей мощью, на которую способна современная фармакология.
Это агрессивное лечение, рискованное, с длинным списком побочных эффектов, но в данной ситуации — единственный шанс быстро переломить ход болезни.
Кобрук кивнула, и я увидел, как на моих глазах происходит трансформация. Администратор исчез. Чиновник исчез. Бюрократ, проводящий дни на совещаниях и бумажной работе, исчез. Передо мной стояла лекарь — настоящий лекарь, с опытом, уверенными руками и ясной головой.
Она подошла к шкафу с медикаментами, достала нужные препараты — флакон метилпреднизолона, пакет с физраствором, шприцы, системы для капельниц. Её движения были чёткими, экономными, профессиональными — ни одного лишнего жеста, ни секунды промедления.
Граф стоял у изголовья кровати, глядя на свою жену с выражением, которое я видел много раз на лицах родственников тяжёлых больных, — смесь любви, страха, надежды и отчаяния. Его руки дрожали, и он засунул их в карманы, чтобы скрыть эту слабость от окружающих.
— Она… она почувствует? — спросил он хрипло. — Когда лечение начнёт работать… она придёт в сознание?
— Не сразу, — ответил я честно, потому что ложная надежда хуже горькой правды. — Пульс-терапия — это не волшебная таблетка. Эффект будет нарастать постепенно, в течение часов, возможно суток. Но если я прав — а я прав, — мы увидим улучшение показателей уже сегодня. Давление стабилизируется, диурез увеличится, воспалительные маркеры начнут снижаться.
Мышкин стоял чуть в стороне, наблюдая за происходящим с профессиональным интересом следователя, который собирает доказательства для дела. Он достал из кармана блокнот и делал какие-то пометки — наверняка фиксировал каждую деталь для будущего отчёта.
Ерасов, всё ещё удерживаемый охранниками, стоял у двери и смотрел на меня с ненавистью — чистой, концентрированной, почти осязаемой. Если бы взгляды могли убивать, я бы уже лежал на полу с дыркой в груди.
— Это ничего не докажет, — прошипел он. — Даже если она поправится — это может быть простое совпадение! Спонтанная ремиссия! Вы не сможете доказать причинно-следственную связь!
— Замолчите, — сказал граф, не оборачиваясь, и Ерасов заткнулся, как будто ему заклеили рот.
Кобрук закончила готовить капельницу и подошла к кровати. Посмотрела на меня, ожидая подтверждения.
— Начинаем? — спросила она.
Я кивнул.
— Начинаем.
Она ввела иглу в центральный катетер — уверенно, без колебаний, — и открыла зажим. Прозрачная жидкость начала медленно капать в вену пациентки — капля за каплей, как песчинки в песочных часах, отмеряющие время до момента истины.
Все в палате замерли, глядя на безжизненное лицо Анны Минеевой, на цифры на мониторе, на капельницу с её мерным, гипнотическим ритмом.
Пульс — восемьдесят девять ударов в минуту. Давление — восемьдесят на пятьдесят пять. Сатурация — девяносто три процента.
Плохие показатели. Очень плохие. На грани критических.
Но сейчас — я верил в это, я знал это — всё начнёт меняться.
Фырк сидел на спинке соседнего кресла и смотрел на пациентку с выражением, которое я редко видел на его мордочке, — не сарказм, не ирония, а что-то похожее на надежду.
— Двуногий, — прошептал он. — Ты уверен? На сто процентов уверен?
— На сто процентов, — ответил я мысленно.
— Тогда я тоже уверен, — сказал бурундук. — Потому что ты ещё ни разу не ошибался. Ну, почти ни разу.
Глава 6
Время в реанимационных палатах течёт иначе, чем в остальном мире, — это я знал ещё с ординатуры в своем мире, когда приходилось дежурить по ночам, следя за показаниями мониторов и молясь всем богам, чтобы цифры не поползли в неправильную сторону.
Минуты растягиваются в часы, часы — в вечность, и каждый писк аппарата, каждое мигание индикатора врезается в память так, словно это последнее, что ты увидишь в жизни.
Прошло три часа с тех пор, как Кобрук подключила капельницу с метилпреднизолоном.
Три часа.
Сто восемьдесят минут.
Десять тысяч восемьсот секунд.
Я знал это, потому что считал каждую из них.
Капельница исправно делала своё дело — прозрачная жидкость мерно капала в вену пациентки, капля за каплей, с гипнотической регулярностью, которая в другое время могла бы успокаивать, но сейчас только усиливала напряжение. Мониторы пищали, отсчитывая удары сердца. Аппарат диализа гудел, перекачивая кровь через свои фильтры. Всё работало как часы.
Но результата не было.
Я стоял у мониторов, вглядываясь в цифры так, словно мог заставить их измениться силой взгляда. Давление — восемьдесят на пятьдесят пять. Точно такое же, как три часа назад. Сатурация — девяносто три процента. Ни на единицу больше, ни на единицу меньше. Пульс — восемьдесят семь. Диурез — капля по капле, едва заметный, на грани олигурии.
Ничего не менялось.
Абсолютно ничего.
Кобрук стояла рядом со мной, бледная, с покрасневшими от напряжения глазами, и я видел, как она кусает губы, сдерживая слова, которые рвались наружу. Слова вроде «почему не работает?» или «ты уверен, что всё правильно?». Она не произносила их вслух, но я читал их в её взгляде так же ясно, как читал показания на мониторах.