Пусть едет на этот проклятый Север и Лева. Пусть едут все, только оставят ее в покое. Она устала от всего этого. Раз нельзя иначе, пусть едет, ей все равно, только скорей бы все прибивалось к одному берегу, скорей…
8
Виктор Суханов насилу дождался вечера. Узнав еще утром, что в Ивдель приехали из Ленинграда проектировщики, он весь день маялся неизвестностью — приехала ли с ними Инна Смородникова. Это мог сказать Лозневой, а он с утра укатил в город и обещал вернуться только вечером. О том, что она должна приехать, он узнал от того же Лозневого недели две назад и все эти дни жил в предчувствии перемены в своей судьбе.
У Виктора с Инной сложились не то чтобы странные, а, как он считал, тревожно-напряженные взаимоотношения. Правда, иногда он думал, что в их возрасте ничего необычного в этом нет, и все же он начал терять уверенность в своей мужской правоте.
Близко они узнали друг друга три года назад, хотя Инну Смородникову он знал по институту и раньше. Тогда ей было двадцать шесть, а ему двадцать восемь. Взрослые и, как им обоим казалось, знающие жизнь, они не давали друг другу никаких обязательств. Виктора даже немного покоробила эта легкость и беззаботность, но, когда он однажды попытался выяснить «основу их взаимоотношений», Инна, всегда веселая и, как ему казалось, излишне жизнерадостная, вдруг посуровела и жестко спросила:
— Ты зачем ко мне ходишь?
Виктор растерянно поднял плечи, а она смотрела на него колючими, незнакомыми ему глазами.
Он начал бормотать что-то невразумительное, ненужное:
— Ну, потому что ты одна и я один… потому что мне хорошо с тобой, легко… потому… — И тут же умолк.
Инна обиженно опустила голову, лицо дрогнуло, она что-то превозмогала в себе. Потом распрямилась и, обдав Виктора все тем же сухим, колючим взглядом, сказала:
— Витенька, пока ты сам для себя не уяснил этого сложного вопроса, не задавай его мне…
Виктор пристыженно опустил глаза. Он был не рад, что начал разговор. Но Инна тут же перевела разговор в то иронически-шутливое русло, где чувствовала себя как рыба в воде.
— Не усложняй, живи страстями, страстями… Это говорил один философ и я.
И дальше пошел тот легкий треп-игра, какой ни к чему не обязывал и где можно было поупражняться в остроумии. Инна знала уйму любопытных историй. В ее хорошенькой умной головке хранилось столько интересных и всегда поражавших Виктора фактов, что он мог часами слушать ее. Это Инна пустила гулять по институту выражение «обремененный высшим образованием». И теперь даже Сыромятников, рассматривая чертежи, язвил: «Как же, вижу, наворочали обремененные».
— Бери надо мной культурное шефство, — возвращаясь из своих долгих командировок на стройки, весело говорил Виктор. — Одичал, порос зеленым мохом невежества.
В последний раз, как только Виктор появился в Ленинграде, Инна сразу потащила его в Русский музей показывать «потрясающие» картины.
— Да что ты из меня студента делаешь? — шутливо взмолился он. — Всю жизнь в Ленинграде — сто раз там бывал и потрясен давно…
Но она повела его не к тем картинам, которые он хорошо знал и где всегда толпились экскурсии. Они остановились перед незаметными полотнами. Инна говорила о них, как об отвергнутых, нелюбимых детях.
Они отошли в конец пустого прохладного зала и присели.
— Старому и глубоко больному Репину, — тихо заговорила Инна, словно сообщала глубокую тайну, — врачи запретили работать. Но он, превозмогая свою немощь, добирался до мастерской и по многу часов не отходил от мольберта. «Не давайте Илье Ефимовичу портить его картины!» — шумел основатель Третьяковской галереи. А Репина нельзя было оторвать от полотна… Понимаешь, — она перешла почти на шепот, — нельзя. В конце жизни паралич сковал ему правую руку. Илья Ефимович начинает учиться писать левой. Но отказывает и эта рука. Конец. А он привязывает к парализованной руке кисть и продолжает рисовать.
Виктор поднялся и подошел к картине. Его уколол острый и недобрый взгляд репинского старика. О чем думал этот человек? На кого он сердит? На себя — старого и немощного или на молодых — сильных и беззаботных?
Он стал смотреть на другие картины Репина. Это были эскизы портретов к большой картине. Кто эти люди?
А когда они были в Эрмитаже, он услышал от Инны еще об одной поразительной истории.
Микеланджело, работая над своими фресками в Сикстинской капелле с запрокинутой головой, стал на время калекой. Он повредил шейные позвонки, у него не разгибалась шея. Даже читать письма ему приходилось с запрокинутой головой.
— Вот оно как достается людям истинно прекрасное! — со вздохом закончила рассказ Инна. А Виктор тут же вспомнил о глухом Бетховене, о прикованном к постели Николае Островском…
Сейчас, в ожидании встречи с Инной, ему было приятно перебирать в памяти эти эпизоды. С ней связано много добрых открытий в его жизни. После походов в музеи Виктор кинулся сначала в свою институтскую библиотеку, а потом и в «публичку». И жизнь людей искусства вдруг стала как бы его собственной жизнью. К своему удивлению, он открыл, что у истинных художников она была мученической. Его поразило, что живопись, театр, литература — тяжелейшая работа. Работа, а не легкая веселая забава гениев, как он думал раньше. Она сжигала великих художников. Гении напоминали ему каторжников — рудокопов, прикованных к своим тачкам и кайлам.
После этих «умных» бесед Виктор всегда испытывал какое-то странное ощущение.
Как-то они с Инной заговорили о том, что такое образованный человек.
— Образованный не тот, кто больше других знает, — сказала Инна, — а тот, кто умеет мыслить.
А об учебе Инна сказала тоже очень хорошо и правильно:
— Учиться — все равно что плыть на лодке против течения, как только перестаешь грести, так тебя относит назад.
Виктор помнил эти слова, и теперь они являлись ему как озарение. Их правоту он ощущал с особой силой здесь, на Севере. И ему вдруг захотелось пожаловаться Инне:
— Дичаю, Инна, дичаю. Бери на поруки…
Интересно, как они встретятся теперь? И что-то ему расскажет сегодня Олег Ваныч? При мысли о Лозневом в нем словно что-то оборвалось, и он на время перестал думать об Инне. Олег Иванович пугает его. Сцепил зубы и молчит. Одно спасение — работа. Но ею одной тоже не проживешь. Страшно смотреть на него. Бородища да глаза, провалившиеся, как у загнанного волка. Как-то он сегодня перенес встречу с Левой Вишневским?
Заставлял себя Виктор прийти к Лозневому попозже (хотел дать человеку хоть немного передохнуть с дороги), но явился почти сразу, как только смолк шум мотора вездехода.
Лозневой хлопотал у плиты. Он уже развел огонь и подогревал кастрюли, в которых тетя Паша принесла из столовой ужин.
— А я тебя поджидаю ужинать, — повернул к Виктору свою кудлатую голову Лозневой. — Чего стоишь?
Виктор все еще настороженно смотрел на Олега Ваныча, решая, а вдруг и впрямь Лозневому полегчало?
Через несколько минут они сидели за столом, и Лозневой чуть громче обычного сказал:
— Ну давай рассказывай, как дела, а потом я тебе доложу про Инну и всех институтских…
Ели обжигающую, пахучую молодую картошку с тушенкой. Была середина августа, а картошку только первый раз доставили в отряд. Привезли сразу много, и теперь ребята заставляли повара готовить ее и на завтрак, и на обед, и на ужин. Наслаждаясь едой, Олег Ваныч начал не спеша, словно припоминая что-то:
— Выглядит она отлично. Загорела как эфиопка. Из Сочи всего как неделю. — Вдруг, сощурив глаза, добавил: — Собиралась со мною ехать сюда, да я ей пообещал: завтра тебя туда провожу.
— Ну это ты брось…
— Точно, собиралась, — попытался улыбнуться Лозневой. — А ты думаешь, зачем она сюда за три тысячи километров? На Север наш посмотреть? Больно он нужен ей. Завтра же поедешь в Ивдель.
Лозневой говорил излишне бодро, и Виктор насторожился: Олегу Ванычу худо. Видно угадав мысли Виктора, Лозневой, смутившись, умолк, но тут же вскинул голову и сердито кольнул его взглядом: «Не до того мне сейчас».