Литмир - Электронная Библиотека

— Человек живет, как ты знаешь, — заметил Митрошин, — не хлебом единым… Он всегда хочет на него что-то положить…

— Знаю, Матвеич! Сам своего заработанного не уступлю, из глотки вырву, но только заработанное… Только! А ведь иные зачастую берут государственное и не считают себя ворами, спокойно спят, воспитывают детей. Они, знаешь, как рассуждают? Воры — это те, кто по чужим квартирам шастает, а они просто «несуны», несут с предприятия все, что плохо лежит… Это что, Матвеич?

— Ты много от меня хочешь, — сердито засопел Митрошин. — Я у тебя про это должен спрашивать, но если уж спросил, то отвечу, а ты запомни, хоть и выпивши. Нельзя платить за веру, надо только за дело. И нельзя расплачиваться за личные услуги государственным добром. А некоторые так делают. Надо, чтобы человек служил делу, а не личностям, и тогда можно многих бед избежать. Но это, дорогой Владимир Иванович, серьезный разговор, чтобы о нем вот так, за рюмкой… Давай, наверное, и мы вслед за Еленой Сергеевной… А то ведь завтра не выходной день, а работа…

15

Обогнув здание ресторана «Прага», Иван Матвеевич вышел на просторную магистраль Калининского проспекта. После узенького, забитого людьми и машинами Арбата тут дышалось легче. Пестрые ленты автомобилей, почти не прерываясь, скользили в двух направлениях, но они были далеко, а здесь, на тротуаре, где он шел, открывалась еще целая улица, наверное, шире Арбата. Со своими скверами и газонами такая же пешеходная улица тянулась и на другой стороне проспекта. Две линии гигантских, уходящих в небо домов раздвинулись широко, оставив предостаточно места и для людей, и для машин, и для деревьев.

Иван Матвеевич вспомнил хулителей этого проспекта, которые называли его «вставной челюстью Москвы» и считали, что он загубил один из ее лучших уголков, и, усмехнувшись, мысленно спросил их: «А что бы вы делали сейчас с этим потоком машин и людей, если бы здесь оставались старые улочки? Что?» Он еле выбрался из сутолоки Арбата, где больше часа пробродил в поисках теплого шарфа. Теперь шарф грел шею, и Иван Матвеевич ощущал обволакивающее тепло удачной покупки. Время от времени, выпрастывая руку из варежки, он радостно трогал пушистый, ласковый ворс шарфа, расправлял его на груди, заботливо прикрывая больное место у самого горла.

Все перед ним как-то расступилось, раздвинулось, как этот проспект, и мысли перестали скакать. «Все хорошо, все хорошо», — продолжал он повторять себе. Действительно, все хорошо, если бы не эта пульсирующая, рвущая боль в груди, отдающая в позвоночник. «Все хорошо… Человеку обязательно нужны маленькие радости», — думал Митрошин. Удача с шарфом — пустяк, а вот же, гляди, как сразу изменилось его настроение. И этот проспект, с которым он и сам не очень соглашался, как не соглашаются старые люди со всем новым и непривычным, вдруг стал для него ближе и понятнее, чем Арбат, с которым он «водил еще давнюю дружбу». Вот что значит для человека маленькая радость! Надо бы создать специальное бюро, где среди прочих добрых услуг людям оказывались бы маленькие житейские радости. Сколько дурного и неприятного можно было бы избежать!

Митрошину нужно было ехать на Ленинские горы, к университету, а он шел в направлении Садового кольца и только сейчас сообразил, что ему следовало сесть в метро на Арбате, с пересадкой доехать до «Университета». Возвращаться он не стал, а продолжал идти вперед, замедляя шаг и останавливаясь перед витринами. В его распоряжении было еще больше часа. В крайнем случае он возьмет такси и приедет к Стасю Бурову вовремя. Прикатит и скажет: «Мотор» подхватил». Заодно уважит и Пахомова. Надо же истратить деньги, которые тот сунул ему на такси.

Выйдя на Садовое кольцо, Митрошин «проголосовал». Потом, сидя в машине, терзался: время с такой быстротой превращалось в деньги, что у него пересохло во рту.

Когда он подъезжал к зданию общежития МГУ, счетчик отстукивал третий рубль. Иван Матвеевич расплатился с таксистом, сердито подумав, что собственные ноги всегда были лучшим транспортом для рабочего человека. За эти деньги ему нужно вкалывать почти полдня…

В коридоре на седьмом этаже Митрошин столкнулся с раскрасневшейся Витой, которая бежала на кухню.

— Ой, Иван Матвеевич! — трогательно всплеснула она ладошками. — А у меня в вашу честь печется пирог. Яблочный! И с безе! — Она пожала руку Ивана Матвеевича и, подхватив его под локоть, ввела в комнату Стася.

— Вы осматривайтесь пока… Вот здесь мы живем. То есть Стась… А я на птичьих правах… Прилетаю к нему… — Ее личико смущенно-плаксиво скривилось, а длинные подкрашенные ресницы поморгали, словно она собиралась заплакать. — Я побегу, Иван Матвеевич, а то сгорит ваш пирог. Станислав сейчас придет. Он здесь. Пошел за посудой к ребятам.

Иван Матвеевич разделся. В комнате было тепло, несмотря на громадное окно, которое занимало почти всю торцовую стену. Над столом Стася висели портреты. Двух бородачей он сразу узнал — Леонардо да Винчи и Хемингуэй. Оба портрета вырезаны на черных лакированных досках. Особенно понравился Митрошину портрет Леонардо. Точные, резкие штрихи-порезы на черном дереве высекали образ могучего старца. Иван Матвеевич зачем-то стал считать, из скольких штрихов состоит рисунок. Оказалось, сорок три. Всего-то сорок три пореза ножом — и портрет готов. Талант и мастерство.

Портрет Хемингуэя сделан в другой манере: линии мягкие, округлые. Здесь мастер выписывал каждый штрих, каждую бороздку.

Митрошин подошел к столу. Стопка книг слева, папки с бумагами и чертежами справа, в центре, у стены, бокал с карандашами, шариковыми ручками, фломастерами…

Здесь же наклеенная на картонную подставку репродукция портрета красивого юноши. Прямой с легкой горбинкой нос, большие умные глаза, белокурые локоны, спадающие почти до плеч, губы пухлые, девичьи.

За рассматриванием этого портрета и застал Ивана Матвеевича Стась Буров. Он вошел возбужденный, шумный. Поставив коробку с посудой на тумбочку у кровати, нарочито громко прорычал:

— Сейчас пир-р-р гор-р-о-й!

Митрошин, лишь на минуту оторвался от репродукции.

— А не часто ли вы тут пируете?

— Да что вы! В поте лица трудимся. От зари и до зари…

Иван Матвеевич, продолжая рассматривать репродукцию, спросил:

— Кто это?

Стась, сгребая со стола книги, указал глазами на портрет Леонардо.

— Так это он в молодости?! — удивился Митрошин. — Неужели из такого красавца и… щеголя…

— Он самый, Иван Матвеевич. Он. Портрет молодого Леонардо да Винчи нарисовал его соотечественник Андре Верроккьо…

Иван Матвеевич взял репродукцию, даже потер ее ладонью, будто только это теперь и могло подтвердить правоту Стася.

— Первый раз вижу его молодым, — вздохнул Митрошин.

Стась выдвинул на середину комнаты письменный стол и начал накрывать его скатертью.

— Вот он придумал подшипник, — заговорил Иван Матвеевич, — а людям его выдумка пригодилась только через четыреста лет. Отец твой рассказывал много про него, когда они со Степаном работали в бригаде. С тех пор, как только на сборке доходит дело до подшипников, я вспоминаю этого мудрого человека. Да за одно это изобретение его должны боготворить люди! Ведь машинный век начался с подшипников. Они, его подшипники, теперь во всем, что движется.

Стась, расставляя посуду, смотрел на Митрошина и чему-то потаенно улыбался. В его словах он угадывал мысли отца, которого тоже покорял технический гений Леонардо. Это от отца перешла к сыну любовь и бесконечное восхищение гением Леонардо. Отец пробудил в нем сначала интерес, а потом и благоговейное отношение ко всему, что свершил этот великий работник и мыслитель. Бурова-младшего восхищал в Леонардо да Винчи не гений художника, скульптора, музыканта, ученого-изобретателя, а гармония чернорабочего и творца. Глядя на Ивана Матвеевича, Стась почувствовал, что перед ним благодарный слушатель, и потому охотно принялся рассказывать:

— «Хорошо прожитая жизнь — долгая жизнь», — говорил Леонардо. Как просто! Так бы сказал любой крестьянин или рабочий. Он был и тем и другим. Высок, синеглаз, родился под звездою Марса — 15 апреля. Гляньте, какое лицо, какие кудри! А тело? Атлет! Совершенные формы. Как говорят о нем современники, Леонардо обладал неслыханной и отважной силой, доблестным мужеством. Он был само совершенство: любил красиво и даже щегольски одеваться. Носил изящные чернобархатные камзолы, богатые украшения, на могучих и легких плечах развевался короткий алый плащ, на гордой голове — торжественная, роскошная шляпа. Он дивно пел мягким, красивым баритоном, играл на всех инструментах и сам мог смастерить любой из них. Больше всего на свете Леонардо любил птиц и лошадей. Боже, что это был за человечище! — Стась отошел от стола, поднял правую руку перед собою, будто призывая кого-то к тишине. — Он работал, как раб, нет, как тиран! Рубил камень, резал дерево и кожу, плавил и точил металл, разводил сады, врачевал, строил и расписывал соборы и дворцы, писал, чертил… Его неистощимый ум и магическая левая рука творили чудеса. За свою жизнь он сделал столько, что его деяний хватило на десятки поколений, своими техническими изобретениями на триста — четыреста лет заглянул вперед, а его музы шагнули еще дальше. Загадку Моны Лизы не могут разгадать и сейчас. А ведь остались от его творений крохи: почти все, что создал Леонардо, погибло, и он с великой печалью предвидел эту гибель. Мир располагает всего шестнадцатью живописными его работами и немногими скульптурами. И только одно утешение: немало рисунков… По ним мы можем определить его нечеловеческий размах…

56
{"b":"924871","o":1}