Литмир - Электронная Библиотека

После войны окончил механический техникум и уехал из Ленинграда в Среднюю Азию на строительство дороги в горах. Ехать ему было все равно куда. Семьи не было. Отец умер в госпитале в сорок третьем где-то на Урале, а мать и сестренки погибли в первую блокадную зиму в Ленинграде. Он один как перст. Тогда, правда, еще оставалась в живых тетка по материнской линии. От нее-то и узнал о судьбе своих. Тетка пережила две блокадные зимы и видела такое, что от ее рассказов даже у Олега, встречавшего на войне всякое, темнело в глазах.

А теперь нет уже и тетки.

Проработал год механиком дорожных машин. Рядом искали газ и нефть геологи — большое дело затевалось, и Олег ушел к ним тоже механиком, только по буровому оборудованию. Ушел потому, что работа у геологов была веселее. На следующий год он поступил на заочный, в политехнический институт. И еще четыре года работы и учебы. За это время он продвинулся по службе. У него уже была инженерная должность, больше сотни людей «под началом», несколько техников и инженеров. И все же ему вдруг стало не по себе, он словно уперся в стену и шел вдоль нее, а ему нужно было перескочить и идти прямо. Начал обрастать бытом: ему дали комнату, дело оставалось за женитьбой, она тоже могла состояться. Сколько же можно тянуть — уже тридцать…

Но Олег забастовал. Ему надоела до чертиков бродячая полевая жизнь, потянуло в большой город, на люди. Еле дождался зимней сессии, взял отпуск и уехал в Ленинград.

С направлениями на сдачу экзаменов как угорелый носился по бесконечным коридорам института, завел друзей.

Прожил в студенческом общежитии две недели, сдал больше десятка зачетов и экзаменов, курсовых и лабораторных и понял, что если он хочет стать мало-мальски грамотным специалистом, то последние два года должен доучиться в институте очно. Ему хоть немного надо спокойно посидеть за книгами…

Эти два года в институте стали лучшими в его жизни. Было так хорошо, что почти не вспоминалась война, даже перестали сниться сны-кошмары, где в него стреляли, травили собаками, где он умирал и никак не мог умереть. С его души словно спадал панцирь, каким она обросла в войну и какой, наверное, помог Олегу выжить. Он долго носил его, привык и думал, что это навсегда, а тут уже почти через десять лет после войны вдруг спало с него, все развязалось в нем, освободилось, и он ощутил себя другим, каким еще не знал.

Может, все это произошло от встречи с Раей, с ее черными тревожными глазами, опалившими его. Все занялось пожаром, это была даже не любовь, а угар какой-то. То, что сдерживал в себе, отодвигал в дальние уголки, во что уже не верил, вдруг выплеснулось. Он словно заново родился, в нем столько нетронутого, столько нерастраченного чувства, что его должно хватить до конца жизни.

4

Заставлял себя не думать, ходил вокруг да около и вышел прямо на свою семейную жизнь. Дети. Да, это они не дают ему оторваться и уйти из той прожитой жизни, они его держат там. Жена бунтовала: «Сделал из меня домработницу. Кухня, пеленки, поликлиника, аптека». А он, как нарочно, связался еще с аспирантурой. Видно, тогда-то и оборвалось что-то в их семейной жизни. А может, и не тогда…

Как только девчонки поднялись, он стал уходить в экспедиции. Материально жили лучше, а лада в семье так и не прибавилось. «А где он есть, этот лад?» — часто спрашивал себя Лозневой.

Жена после его долгих отлучек устраивала ему, как он выражался, «варфоломеевскую ночь», тихо плакала: «…не могу я так, не могу» — или зло, чужим голосом кричала: «…не приезжай совсем, я буду знать… у меня же нет своей жизни… ты все выжег…» У Олега неожиданно холодело сердце, и его охватывала такая смертная тоска, что в нем все замирало, и он уже начинал жалеть, почему столько раз умирал и живет до сих пор. И только дети, его благословенный родной островок, возвращали к жизни.

Но было и по-другому. На упреки жены, что у нее нет жизни, Олег сам выкрикивал какие-то деревянные слова: «А у меня она есть? У меня что там, курорт?» Он лихорадочно искал слова побольней, чтобы сразу подавить ее, заставить замолчать, и почти всегда находил их. Его словно кто за язык дергал, выбирал слова пообиднее и умолкал только тогда, когда Рая была повержена. Лозневой заставил себя вспомнить постыдную сцену в одной из таких ссор, когда он ледяным голосом сказал: «Пора бы уже больше думать о жизни детей, а не о своей личной…»

Рая вздрогнула, даже чуть отшатнулась, словно ее неожиданно ударили или замахнулись. Он тут же пожалел о сказанном, начал говорить что-то, оправдываясь, но Рая, побледнев, потерянно повторяла: «Конечно, девчонки, конечно, надо о них. Они у меня такие непутевые, не приспособленные ни к чему, видно, в мать пошли…»

Она прошлась по комнате, собирая со стульев и пола разбросанные девочками одежду, обувь, книги, игрушки. «Все бросают где попало. Как на постоялом дворе живем…»

Лозневой вспомнил, как тогда он смотрел на острые, почти девичьи плечи жены, высокую, чуть изогнутую у самой спины шею (для себя он всегда отмечал — такая, как у Нефертити), немного раздавшуюся талию, и его обдало такой трогательной жалостью и болью к этому дорогому ему человеку, что он вдруг испугался за нее. Помнит, как испугался за девчонок. Действительно, они у них какие-то неприспособленные, растут, как трава, испугался и за себя, может быть, впервые потому, что подумал, кто он без щебетуньи Наташки и тихой мудрой Веруньи?

…Вечером, когда девчонки, угомонившись, спали, Олег заговорил первым. Это было за два дня до его отъезда на Север. Начал с того, на чем оборвалась их утренняя ссора.

— Надо что-то делать. Так жить нельзя.

Рая поднялась на локтях над подушкой (она уже была в постели, а он стоял у форточки и докуривал свою последнюю сигарету перед сном) и стала слушать его внимательно, словно он неожиданно начал говорить о том, чего давно ждала и уже разуверилась, что он когда-нибудь это скажет.

— Нельзя, — повторил он и хотел, чтобы дальше говорила жена, почему нельзя и как надо жить. Она бы говорила, а он ей возражал, уличал ее в непонимании, называл бы ее рассуждения женской логикой и в конце концов доказал, если не ей, так себе, это уж точно, доказал бы, что она не права, а он прав. Да, прав, прав потому, что он смотрит на вещи и жизнь шире, мудрее. Наконец, он мужчина, а это по какому-то неписаному закону (так он считал) давало ему право и на эту широту, и на житейскую мудрость, и на понимание всей сложности жизни. Этот неписаный закон делал его правым, а ее неправой.

Но Рая молчала, и тогда Лозневой, разозлившись на себя, растроганно заговорил о том, чего не собирался говорить, хотя и думал об этом не раз:

— Я пойду к Сыромятникову и откажусь от этого Севера…

Рая заметно оживилась, она даже подалась к нему. «Ну давай, давай!» — читал на ее лице Лозневой, и его прорвало.

Он говорил, что хватит с него этих знойных югов и ледяных северов, хватит величайших в мире газопроводов, голубых, черных и фиолетовых дорог и рек. Он хочет жить, как и все, нормально, со своей семьей, со своими детьми, с женой. Жить настоящей человеческой жизнью. Черт с ними, с этими деньгами, северными, полевыми, трассовыми и другими льготами, пропади они все пропадом. Будем жить скромнее, жили же…

Он говорил, расхаживая по комнате, закуривая одну за другой сигареты, все сильнее распаляя себя. Говорил уже не Рае, а себе, и понемногу начинал верить, что действительно не поедет, хотя уже все давно решено, и он был рад, что вот так круто может повернуть — взять и не поехать.

Теперь, когда было почти принято это неожиданное решение, ему стало немного жалко своих задумок и надежд, которые он давно связывал с северным газопроводом. Но пожалел не затем, чтобы изменить уже принятое решение, а потому, что таких строек в жизни человека бывает немного, может и совсем не быть. И чтобы не заметила жена его грусти, он попытался перевести разговор на детей.

— Вера с каждым днем становится все упрямее, молча делает свое, сегодня пришлось наказать…

72
{"b":"924871","o":1}