— Я-то могу, — улыбнулся Степан, — критики вот не поняли. И правильно сделали. Плохо написал. Но я не отступлюсь. Напишу другую пьесу. Это будет крупный человек, характер — глыба, такой, как Курчатов или Королев. Знаешь, Миша, есть такие натуры: где они находятся, там и центр вселенной.
— Да, такие люди есть. Хотя мне и не довелось посмотреть на них вблизи…
— А я видел, — продолжал Пахомов. — В жизни они трудные, иногда невыносимые люди, но через них проходят осевые линии мира. И знаешь, моего ученого любит такая женщина, такая женщина… Обычно не рассказываю своих задумок никому. Расскажешь — и уже писать неинтересно. А тебе решился. Ты извини меня, Миша, но я часто проверяю на тебе свои задумки. Спрашиваю: а Мишка мог бы поступить вот так?
— Это все лирика, а ученый твой, наверное, и впрямь может получиться.
— Хочу показать, чего стоит личность в жизни общества. Понимаешь, всего одна среди миллионов!
— Но ты же можешь в такие дебри…
— А я и хочу, Мишенька, в дебри. Хочу. Все твердят: время гениальных одиночек прошло. Современные проблемы под силу только большим коллективам. Одну задачу в науке решают десятки НИИ, КБ заводов. Знаю. Однако верую, что ценность крупных личностей — величина постоянная во все времена. А некоторые хотят заменить ее коллективом посредственностей. Ну, скажем, одного Эйнштейна или Курчатова десятком энтузиастов от науки. Это даже удобно. С гениями много хлопот, они упрямы, непокладисты. Так давайте лучше энтузиастов. Сделают то же. На этот счет даже теорийка существует, с виду вполне пристойная. Раз наука — познание человеком законов природы, а эти законы едины, стало быть, путь науки, ее развитие предопределены, и ни один человек его не в силах изменить.
— Интересно. А может, это так и есть? — вдруг спросил Михаил.
— Так, да не совсем. Путь науки действительно предопределен, но вот движение по этому пути обеспечивается главным образом работами исключительно одаренных личностей. На них природа очень скупа. А отсюда у человечества и высокая цена на гениев.
— И ты хочешь людям напомнить об этой цене?
— Не только напомнить, но и назвать ее.
— С гениями действительно хлопотно. Они открывают истину, а истина, как говорил поэт, не подвластна даже царям. Значит, пьеса о гении?
— Живых обычно гениями не называют. Однако новые дороги и в науке и в социальной жизни прокладывают только они. Вершины истории определяют по ним. Как ни верти, а выдающиеся победы во все времена войска одерживали под руководством выдающихся полководцев.
— Города сдают солдаты, генералы их берут?
— Я серьезно, Миша. Такие люди двигают дело на десятки лет вперед.
— Знаешь, а пьеса твоя будет кстати. Сейчас наблюдается вроде бы некоторая инфляция личности. Иные даже тоскуют по сильным людям. Им как-то неуютно живется без оных.
— Не ехидничай. Бога выдумали люди. Но моя пьеса не об этом.
— Понимаю. Ты скажешь другое: без таких людей жизнь пресна.
— Наскакиваешь! Нормального разговора у нас никогда не получается. Не виделись сто лет, встретились — опять спорим.
— А может, это и есть самый нормальный? — хитро сощурил глаза Буров. — Я не спорю, а говорю: тема трудная. Не боишься?
— Темы не боюсь, боюсь, таланта не хватит. Но это уж…
— А к нам ты, конечно, за творческим вдохновением?
— Ну и язва же ты… — Степан умолк, потянулся к пачке с сигаретами. Щелкнул зажигалкой и уже другим тоном продолжал: — Не очень я надеюсь на вдохновение. Больше всего на работу до пота. Я такой же, как и ты в своем КБ. Не улыбайся. Да, такой, а может, еще и похлестче, потому что день мой рабочий теперь растянулся на годы. Не знаю, как для тебя, а для меня наша совместная служба на заводе имела… Твое «надо работать» стало теперь моим. Так что не жду и не езжу за вдохновением, а элементарно сажусь за стол и работаю. Сначала усаживал себя, а сейчас уже и этого не нужно — условный рефлекс срабатывает. — Степан Пахомов разлил в фужеры остатки вина, выпил и, поднявшись из-за стола, произнес: — А сюда пожаловал… — Он опять умолк, подыскивая нужное слово, но так и не найдя его, улыбнувшись, сказал: — Посмотреть на тебя, лопоухого, потолкаться среди вашего брата производственника. Ведь в моей пьесе не только ученые, там есть и инженеры и рабочие…
— Боюсь, Степан, жизнь наша не приглянется тебе. Не совпадет с замыслом. У нас, как говорят, и труба пониже и дым пожиже. — Буров поднялся с кресла. — У нас, брат, личности не те… — Как-то загадочно-испытующе посмотрел на Пахомова и добавил: — Я ведь вижу, как тебе здесь не понравилось. А из всего… ты видел пока только меня.
Лицо Пахомова залилось краской, он хотел возразить другу, но обезоруживающий взгляд Бурова остановил его, и он, еще больше смутившись, отвел глаза.
— Ты не переживай, Степан, — поспешил на выручку другу Михаил. — Твоей вины тут нет. Все так, как оно и должно быть. — Он умолк, и Степану показалось, что Буров только сейчас превозмог ту же неловкость, какая мешала и ему быть до конца откровенным в их разговоре. — Но я все равно рад, что мы вот так можем друг другу говорить все. Я рад. И за твою работу рад, хоть ты и знаешь, как я к ней раньше относился. Время — честный человек, оно все ставит на свои места… А если что не так, — он развел руками и опять трудно умолк, — то извини. Живем мы здесь не лучше и не хуже, чем другие.
— Да что ты, — заспешил Пахомов, — что ты! Вроде бы нам, мужикам, ни к чему эти сантименты. Я о чем, Миша, пытаюсь спросить и боюсь обидеть тебя. А не спрошу, буду терзаться, и разговор наш…
— Чего уж там, — оторвал взгляд от дальнего угла комнаты Буров, — валяй! Не красная девица…
— Ты был талантлив, Миша. Тебе природа дала. Там, где другие надрывались, ты играючи. От тебя все ждали многого. Надеялись… А что же сейчас?.. Прости меня, но я не могу тебя не спросить. Это еще важно и потому…
Буров смотрел на Пахомова прямо, не отрывая взгляда, весь напрягшись. Так, наверное, смотрят на людей, обещающих чудо. Но чуда не было. В сухих глазах Бурова пропал интерес, вспыхнул огонек досады, а потом и зла. И эта перемена остановила Степана.
— Ну? — нетерпеливо отозвался Михаил.
Но Пахомов молчал. И тогда Буров поднялся и молча пошел в дальний угол комнаты, будто хотел рассмотреть там то, на что так пристально смотрел раньше. А Степан сел в его кресло, приготовившись выслушать все, что ему сейчас скажут.
— Я не знаю, что ты и все другие думали о моей персоне и что прочили… Но я конструктор. Понимаешь, конструктор! — Михаил повернулся, подошел к столу, и, взяв в руки массивный никелированный штопор, бесцельно повертел в руке, и, уже собираясь бросить его, вдруг замер, и, будто чему-то обрадовавшись, еще раз произнес это слово «конструктор», но уже с каким-то непонятным Пахомову восторгом. — Штопор изобрели, наверно, сотни лет назад. Он младший брат винта. Сотни лет буравчиком-винтом люди откупоривают бутылки. Загоняют штопор в пробку и тянут. Если пробка туго забита, то нужны немалые усилия, да и вином можно обрызгаться, если переусердствуешь. Неудобно. А этот человек взял и приделал к штопору рычаг с упором. Смотри, какая простая штука. — Буров с восхищением ощупал металл. — И всего-то соединил винт с рычагом, а смотри: целая революция в «штопорном деле». Приставляешь упор к горлышку бутылки и нажимаешь на рычаг — и пробка ползет вверх. Люди сотни лет не задумывались об этом, а конструктор увидел — нужен упор. Просто и гениально. Если этот человек за всю свою жизнь усовершенствовал только штопор, то он прожил ее не зря.
Степан Пахомов хотел подняться, показывая своим видом, что он все понимает и просит прощения за свой бестактный вопрос. Но Буров подошел к нему и, положив руку на его плечо, заставил остаться в кресле.
— Ты спрашиваешь, а что ж я? Понимаешь, Степан, не у всех, наверное, получается то, чего от них ждали. Конечно, жалко, но поверь мне, трагедии — никакой. Чинов у меня нет, так разве в этом дело? Правда, Маша иногда бунтует, но ей положено. Она жена, у нее свои заботы. Да я, понимаешь, и командовать-то никем не хочу. Вот работать вместе с людьми — это да. Могу.