Чаще всего он схлестывался с Игорем и Стасиком. Они поносили в отряде почти всех. Если им поверить, то здесь не было ни одного порядочного человека. У каждого своя корысть. А вот они — чистенькие… Мишка Грач в этих спорах всегда брал сторону Васи. Он справедливый и не станет возводить напраслину на людей, но и у Грача какие-то свои мрачные думы. Смотрит он тоже куда-то в сторону.
Так и не получилось у них сегодня разговора на берегу светлого Ивделя. Больше молчали и слушали реку.
— Пошли восвояси, — решительно бросил Грач, и все поднялись.
Красный диск солнца упал за лес и зажег вершины елей и сосен. Казалось, они вот-вот действительно вспыхнут и сгорят, как порох, на глазах удивленных людей. Никто даже не глянул в сторону заката. Один Вася замедлил шаг и, повернув голову, долго смотрел на лес. Его поразил этот закат. Поздно вечером, когда, отшумев и отбалагурив, ребята улеглись спать в тесном вагончике, Вася достал свою заветную тетрадку в коленкоровом переплете и авторучку — подарок Грача. Это была удивительная ручка-фонарик. Вася писал ею в темноте. Как только перо касалось бумаги, под ним загоралась крохотная лампочка и тоненький лучик освещал строку. Мишка смастерил эту штуку сам.
— На Севере ночи длинные, по шесть месяцев каждая, — многозначительно сказал Грач, когда дарил ручку.
ИЗ ДНЕВНИКА ВАСИ ПЛОТНИКОВА
«Тайга. За 60-й параллелью. Какой я видел сегодня закат! Солнце подожгло тайгу, и она пылала так, что небу было жарко. Оно раскалилось, как свод печи. А тени от кедров длинные-предлинные, похожие на великанов в сказках. И сам лес — сказка. В нем «на неведомых дорожках следы невиданных зверей…». Потом лес потух и стал как уголь. А небо еще долго светилось жаром.
А еще была у нас сегодня драка. Есть у нас один тип Арсентий, из кержаков. Ручищи как у снежного человека — ниже колен висят. А плечи — я навытяжку спать на них могу. С этой детиной мы выясняли взаимоотношения. Ребята презирают Арсентия, а мне кажется, что он не такой уж плохой. Дал свои рукавицы. Вот как бывает! Чем больше живу, тем больше убеждаюсь, что нет совсем плохих людей. Есть люди дурно воспитанные, есть зануды, есть скучные, но все равно в них можно отыскать что-то хорошее и светлое. И вот, когда я нахожу это, вижу, что люди делают хорошее другим, у меня всегда першит в горле и совсем как у девчонки мокнут глаза. Я спрашивал у Мишки, отчего это. Он говорит: «Ты, Васька, Христос. Ты всем все прощаешь, и за это когда-нибудь тебя съедят, даже не посолив». С Мишкой не согласен. Я не все прощаю».
7
Рая отправила мужу письмо, и прежняя ее жизнь будто оборвалась. Прошло больше двух месяцев, как уехал Лозневой, и все это время она не знала покоя.
Почему она тянула? Знала, что не склеишь, а все не решалась. Тянула и ждала без малейшей надежды. Вела себя глупо, металась, искала поддержки и сочувствия друзей, хотела, чтобы они поняли ее.
Никто не мог решить за нее, потому что это была ее жизнь, и только она сама последний и высший ее судья. Но мудрыми мы становимся не вдруг, надо долго ждать, крепко хлебнуть лиха, чтобы тебе открылась простая, как мир, истина: жизнь одна, и ее надо прожить по-человечески.
Рая стала думать о своей жизни в прошедшем времени, и ей было уже немного легче. И хотя она пока еще не могла порвать ни одной нити с прожитым и вся еще была там, уже начала тихо просыпаться давно забытая радость душевной и физической свободы распоряжаться собою. Рая по крупинке, по шажку припоминала это удивительное и, казалось, навсегда забытое чувство. Когда-то оно, едва народившись, тут же угасло в ней, а теперь память благодарно возвращала его.
Чем больше она прислушивалась, тем яснее понимала, что это чувство душевной и физической свободы связано не только с самыми ранними ее девичьими годами, но и с Левой Вишневским, в чем она боялась признаться себе. Именно с ним, тогда мальчишкой-десятиклассником, она впервые почувствовала радость своей свободы и даже какой-то власти над чужой судьбой. Тогда Рая испугалась этого чувства. Ей, конечно, хотелось перед своими подругами показать себя и сильной, и властной. Она на глазах у всех разыгрывала неотразимую девушку, которая может с парнем сделать все, что захочет. Но когда Рае случалось остаться с Левой вдвоем, с нее слетал этот наигрыш, она терялась, не знала, что ей говорить, что делать. Лева так обезоруживающе смотрел на нее и так затаенно молчал, что она робела и тут же бежала на люди.
Все это быстро забылось, потому что пришло другое, совсем непохожее чувство, где ее личная свобода и власть над кем-то другим казались смешными и ненужными. Зачем они ей, когда Рая с Олегом стали одним существом, когда кто-то будто перемешал их и слепил заново, поделив в них все поровну. Ей не нужна была эта свобода, и она отодвинула ее в самый дальний угол и забыла.
А вспомнила через много лет и то только так, без всякого сожаления, и, может быть, потому, что на горизонте опять появился Лева. Это случилось лет через семь после ее замужества, когда Вишневский перешел в их институт.
Неужели права Оля, когда говорит, что Лева мешал им жить? Чепуха. Как только появился Олег, она сразу забыла о Вишневском и не вспоминала никогда, пока тот не оказался в их институте. Да и тогда, когда она увидела Леву, отношение к нему было уже другим, житейски спокойным. Она сразу поставила его в ряд тех школьных и институтских ребят, которые когда-то вздыхали или ухаживали за ней. «Такое бывает в жизни каждой девушки, — думала она, — тем более если она еще и недурна собой. Увлечения молодости так и остаются увлечениями, а замуж мы выходим за других».
И все же откуда это забытое чувство свободы и почему оно связано с Левой? Оно просыпается в ней сейчас, когда Рая решила расстаться с Олегом. Но при чем тут Лева? Какой Лева, когда у нее двое детей?
Так она думала в тот вечер, отстранив от себя мужа, думала о себе и о детях. Конечно, дети — они ее жизнь, их ни в мыслях, ни наяву не оторвешь от себя. Но ведь есть у нее и своя, личная жизнь.
Что происходило с ней тогда? Она и до сих пор не могла понять, только знала, что было легко и хорошо, будто шагнула в свою юность, в те далекие солнечные дни, когда тихая радость входит в тебя вместе с утром, ты проснулся и уже счастлив, что ты есть, что живешь.
Раино сердце ответило в тот вечер на зов юности, потому что Лева был оттуда, из той незамутненной страны.
Вишневский острил по-мальчишески дурашливо, они вспоминали смешные истории из школьной жизни, такой далекой и близкой, будто это было вчера.
— Помнишь физика?
— Отца Федора?
— Ага. Ой, забавный старикан был…
— А помнишь, как мы подрались с Мишкой Ковалевым на его уроке? Ну как же. Стоит отец Федор спиной к классу и колдует со своими весами, рвет бумажки и уравновешивает тарелки. Знаешь, как он мог отключаться, когда что-то делал.
— Еще бы…
— Ну вот. Мы толпимся тут же. Меня толкнул Мишка, я его. Он меня. Пошла у нас легкая потасовка. Ударим друг друга и поглядываем на отца Федора, вот он нас разнимет. А он никакого внимания. Потасовка перешла в драку. Из носов кровь уже, а он все свои бумажки рвет. Девчонки завопили, наконец-то он повернулся к нам и говорит: «Вон из класса! Вас и на минуту нельзя оставить…»
Рая не помнила этого случая, но хохотала, представив себе, как их невозмутимый учитель физики спокойно рвет бумажки и бросает на весы, а потом, мягко повернув голову, сокрушенно бросает: «…На минуту нельзя оставить…»
Они смеялись, а затем шли танцевать, и Лева вновь вспоминал забавную историю из жизни их класса, и опять нельзя было удержаться от смеха. Лева умел так рассказывать, что все, что с ними случалось, было нелепо и смешно.
И только когда вечер окончился и они шли домой, перед ней сразу явилось все: и дети, и муж, и ее нескладная жизнь. Она поняла, что разрешила себе хоть и в мыслях, но недозволенное. Рая как бы увидела себя со стороны: замужнюю женщину при двух детях, и острый стыд опалил ее. Она позволила Леве и его долгие со значением взгляды прямо в глаза, и чувственные прикосновения во время танца, и пожатия, и задержку руки — все это сейчас Рая вспоминала, и ее обдавало жаром. Тут же решила рассказать Олегу, и хотя рассказывать-то, в сущности, было нечего, все же заговорила: