«Знаю, Миша, знаю», — мысленно отвечал ему Степан. Но ведь никто не хочет понять того, что знает и чувствует он, Пахомов. Никто! И не надо корить человека за молодость.
Молодость права! Права уже одним тем, что она ближе к будущему. Он сам знает цену и себе и этой повести. Он еще ничего не сделал. Настоящая работа не терпит любительства. Старая, как мир, истина: все надо делать профессионально — а он до сих пор занимался любительством. Он докажет всем и, естественно, Леночке, на что способен. Она еще не раз горько пожалеет, когда будет видеть книги Степана Пахомова. Он еще явится к ней на белом коне.
Мальчишка! Боже мой, и это в двадцать семь лет? А может, был прав Миша Буров, когда отговаривал его покидать завод, считая писательство баловством?
Нет, писательство для него не баловство, а вот уехать он поспешил. Конечно, не бежал, как говорит Михаил, а поступил опрометчиво. Если бы в молодости люди не совершали ошибок!
«Молодость не была бы молодостью, — опять прервал его старший научный сотрудник Карпов. О себе он говорит: — Для бездарных ученых умные люди придумали звание научный сотрудник, а я еще и старший».
Все язвит этот Карпов. Ладно, ему можно. А вот другие в его пьесе что-то притихли. Неуютно им на этом заводе… Что ж, пусть помолчат.
Так что же его писательство? К нему бы он все равно пришел. Не в двадцать семь, так в тридцать, сорок лет… Сколько он себя помнит, литература и история были ему ближе математики и физики. Даже когда учился в политехническом, зубрил механику, сопромат, гидродинамику, литература, философия и другие «интеллигентные» науки (свои технические называл «рабочими») всегда влекли его. Он вознаграждал себя за работу игривой фразой: «А теперь на десерт». И брал в читалке новый литературный журнал.
Любил статьи, где шли споры, высказывались противоречивые мнения, по многу раз мог прочитывать одну и ту же фразу, пробуя каждое слово на зуб, как говорят. Открыл для себя немало мировых имен. Тогда Степан еще не знал, кто такой Хемингуэй; от институтских друзей услышал, что это современный американский писатель. Достал его книгу со странным названием «Старик и море», прочел ее и ошалел. Да, именно ошалел, потому что другого слова для передачи своего состояния не находил. Писатель открывал такую глубину человеческих чувств, что становилось не по себе.
Впрочем, такое с ним случалось и раньше. Его открытиями были главы второго тома «Мертвых душ», «Смерть Ивана Ильича»…
«Были и еще, — возразил ему человек, поселившийся в нем и зорко следивший за тем, что происходит вокруг, — и не только в литературе, но и в людях. За эти открытия ты всегда дорого платил». — «Да, были, были! Потому что я такой. Я шалел от интересных, необычных людей и поэтому не всегда в них разбирался», — «Любил одно, а занимался другим?» — спросил тот же голос. «А занимался другим, — передразнил Степан, — занимался делом. Тогда для меня делом была работа на заводе, а литература — так, дурью». (Слово «хобби» еще не было в моде.) — «Вот и занимался бы делом. Дурь проходит, а дело остается, и к нему надо относиться честно. Дело требует работы». — «А у меня «дурь» стала делом на всю жизнь».
Как хорошо и покойно ему здесь. Он будто бродит по своей молодости. Опять вспомнил Хемингуэя: «Держитесь подальше от мест, где вы были счастливы». Старик мог и ошибаться. Степану захотелось еще раз пройти по «своей» тополиной аллее, и, выйдя из литейки, он повернул обратно, к сборочному. За шихтовым двором уперся в новое здание, которого раньше здесь не было. «Цех ширпотреба», — прочел на табличке, прибитой сбоку у входной двери, и улыбнулся: Михаил называл это место «цехом уцененных товаров».
4
— Где тебя носит? — сердито встретил Пахомова в коридоре конструкторского бюро Буров. — Меня же затерзали.
— Не шуми, старина, я тут по нашей молодости…
— Тебя Терновой разыскивает, и от директора уже дважды звонили. Идем! — Буров, подхватив Степана под руку, чуть не потащил его по коридору. — Нашел где прогуливаться…
— Да не пори горячку. Обойдутся! — Пахомов вдруг высвободил свой локоть и замедлил шаг перед дверью с дощечкой: «Е. С. Прокопенко».
— Она? — дрогнул голос Степана, и он тут же понял ненужность своего вопроса.
— Она, она, зайдешь потом…
Но Степан решительно потянул дверь.
Возле стола, заваленного бумагами, стояли женщина и двое мужчин, Степан видел только их спины. Женщина, недовольная тем, что ее отрывают от дела, нехотя обернулась, и Степан увидел ее всю сразу. От высокой и гибкой Леночки, которая тогда, пятнадцать лет назад, все еще росла и была нескладной из-за своей худобы, сейчас ничего не осталось. Перед ним стояла женщина, не потерявшая еще своей привлекательной стройности, но уже вступившая в счастливую пору, когда в ней в полную силу расцветает все. Еще не узнав его, шагнула к низкому столику с креслом все с тем же выражением досады, что ее отвлекли, а когда уже завершала жест вежливого приглашения, лицо ее напряженно дрогнуло; она сделала еще шаг, но теперь уже навстречу и замерла.
— Я слышала, что… ты… приехал… — Голос, от которого Степан отвык, но все равно узнал, спотыкался; она трудно решала, могут ли они быть на «ты».
Степан не видел, как, забрав со стола чертежи, вышли из комнаты мужчины, даже не слышал, что им сказала овладевшая собой Лена; он только молча смотрел на нее, совсем чужую, непохожую на ту, далекую Леночку, которую знал когда-то, слишком давно. Рядом стояла красивая, знающая себе цену женщина. Она будто все еще раздумывала, как ей быть с этим свалившимся с неба человеком.
— Приехал… вот, бродил полдня по заводу, — сказал Степан и сразу почувствовал, что ему легче говорить, чем молчать. — Ничего признать не могу. Литейку такую отгрохали…
Лена улыбнулась, и Степан узнал и эту ее улыбку. Леночка обладала удивительным даром счастливо улыбаться по пустякам, приходить в восторг от малой малости доброго и хорошего. Они уже сидели почти рядом. Степан тоже пришел в себя и теперь слышал, что ему отвечала Лена. Оказывается, ее сотрудники только что вернулись из Москвы, где успешно защитили проект, и вот сейчас докладывали ей.
Степан рассматривал лицо Елены Сергеевны. В разговоре она дважды, цитируя других, назвала себя по отчеству, назвала просто, без малейшей рисовки, будто говорила о ком-то другом, и Пахомов вдруг понял, что конечно же она никакая не Леночка, той давно нет, она осталась там, в молодости, их молодости, а сейчас перед ним другая, которую и зовут-то по-другому. Лицо свежее, загорелое, с лучиками веселых морщинок у больших, чуть подведенных глаз. Умеренная полнота ей шла. Леночка всегда была худющей, с угловатыми скулами и острым подбородком, а у Елены Сергеевны лицо округлое, холеное, словно выточенное.
Зазвонил телефон. Извинившись, Елена Сергеевна подняла трубку. Сделала она это неторопливо, дав назвониться аппарату. Так поступают люди, которым много звонят по службе и знают, что там, на другом конце провода, подождут.
— Слушаю вас, — произнесла она раньше, чем услышала голос в трубке, и это тоже было привычкой людей, знавших свою власть и умевших ходить под властью других. Тут же Елена Сергеевна, удивленно пожав плечами, передала трубку Пахомову. — Это тебя…
— Михаил?
— Не-а-а, — шутливо прищелкнула она языком, — сам Зернов твоей персоной интересуется.
— Да, это я, — ответил в трубку Степан и, прикрыв ее ладонью, спросил: — Как его?..
— Тимофей Григорьевич.
— Слушаю, Тимофей Григорьевич. Да. Да. Так и ходил. У друзей. Старых друзей… Непременно… Хорошо… Договорились.
— Аудиенцию назначил? — насмешливо сощурила глаза Елена Сергеевна.
— Он у вас вежливый. Просил позвонить, когда освобожусь.
— Ого-о? Значит, нашему Тимофею ты нужен позарез. Живых писателей он видел. Что-то он от тебя хочет…
Пахомову было приятно вести этот полушутливый разговор. Степан удивился, как они легко и естественно вышли на него, и теперь боялся одного, как бы не сорвался с языка тот ненужный сейчас вопрос, который весь день вертелся в голове. Он повторял его, когда бродил по заводу, он пришел с ним сюда, а вот сейчас боялся его, боялся спросить: «Как живется, Леночка?» Не хотел он и сам отвечать на такой вопрос, потому что еще не знал, о чем можно и о чем нельзя говорить с Еленой Сергеевной. Ему это еще надо понять, надо «привыкнуть», как говорил Миша Буров.