Уже отошли от дерева, а Матвеич, оглядываясь, все приглашал Степана полюбоваться чудом.
— Ей восьмой годок. Только-только в силу входит. А яблок крепкий, до самых морозов держится. Видишь, уже лист почти облетел, а они как привязанные. И яблоки хорошие.
У маленького деревца, похожего на колючий кустарник, снова присел.
— Японская вишня. Когда цветет, вся, как невеста, с головы до ног в белом. А ягоды!.. Веточки прямо к земле льнут. С такой крохотули — больше ведра. — Он сгреб негнущимися пальцами жухлый лист и сухую траву под комлем, ласково погладил приземистый, весь в узловатых наплывах ствол вишни. — Дыши, родная, дыши.
В конце сада указал Пахомову на крохотную площадку, где было разбито несколько грядок, — экспериментальный огород. Тут как раз и выращены те самые помидоры и огурцы, что ему понравились за столом. Матвеич неожиданно распрямился перед Степаном, стиснул его твердыми, как железо, руками за плечи:
— Слушай, Степка, я так жалею, что ты не видел эту красоту на грядках. Ну что б тебе хоть на полмесяца раньше приехать? Не успеваем мы ничего в этой жизни, не успеваем.
Старик отвел от Степана руки и умолк, спина его вновь согнулась, глаза потускнели. «Стар Матвеич, стар, — с тоской подумал Пахомов, — только бодрится, а сам уже…»
Мысли Пахомова перешли на отца. Смутно помнил его: проступал перед ним, как сквозь какую-то размытую дымку. Он был там, далеко, в самом начале его жизни. Стоял, одинокий и недоступный, отгороженный от него целой Степановой жизнью, и к нему никак нельзя было подойти, потому что между ними был Матвеич, живой Матвеич, через которого шла эта связь от отца к нему.
Мысль эта уже не раз посещала Степана, но сейчас она явилась ему в какой-то обнаженной и жестокой непоправимости. Он своей непутевой и несуразной жизнью обрывает вечную связь, ту нить пахомовского рода, которая, может быть, завязалась в далекой сшибке славян, скифов, половцев, печенегов, когда рождалась Русь.
Все это так поразило Степана, что он на какое-то мгновение забыл, где и с кем он. Представил свою родословную в виде вереницы мужчин и женщин, детей и стариков. Цепочка Пахомовых (он считал: Пахомов — от слова «пахать») выступает из туманной дымки язычества, тянется через века и вот на нем, Степане, обрывается. Он остро ощутил свою вину перед всеми Пахомовыми, но особая боль и вина у него перед отцом, которого уже пережил на пятнадцать лет. Бог ты мой, отец в свои годы успел свершить все: породил его, Степана, и заслонил собою землю от врагов.
Но он умел обрывать любую навязчивую мысль. Переключался на другую, по возможности полную иронии к себе. Вот и сейчас Степан подумал о том, что никакой трагедии не произошло, по крайней мере, в историческом масштабе. Сколько обрывалось и вновь завязывалось этих родовых линий на нашей бренной земле! А древо человечества росло и крепло; на одну оборванную нить всегда появляется много новых, и только за его жизнь (если он проживет лет семьдесят) человечество увеличится вдвое. Так что жизнь пахомовского рода — всего паутинка в цепи истории, и о ней нечего сильно убиваться.
А когда опять вышли во двор, Пахомов увидел того молодого человека в джинсовом костюме, с которым вчера так неожиданно столкнулся в сборочном цехе. Он держал Игорька за руку, и Степан понял, что это и есть Николай Михеев, зять Митрошина.
— Знакомьтесь, — сказал Матвеич, — Нинин муж и мое заводское начальство.
— Да мы вроде знакомы, — улыбаясь, протянул руку Степан. — Вчера он так меня отчитал за нарушение техники безопасности… Сейчас еще помню.
Николай не смутился, с достоинством пожал Пахомову руку.
— Сейчас будем ужинать. И я готов вам, Степан Петрович, принести свои извинения.
— Извиняться должен я. А ужин у нас с Иваном Матвеевичем уже состоялся. Спасибо.
— А может, и правда? — обрадовался Матвеич. — Посидим еще с молодежью. Мне в ночную, и, конечно, уже нельзя… А ты человек вольный и можешь поддержать компанию…
— Соглашайтесь! — подхватил Николай. — А то я про вас столько в этом доме слышал…
— С удовольствием бы, Николай… Как по батюшке?
— Да просто Николай.
— Посидел бы с вами с удовольствием… Нину я знал еще вот такой… Да дело есть. Человек опутан нитями обязательств…
— Неужели тебе, Степан, — загорячился Матвеич, — не интересно узнать, кто заступил после тебя на заводе? Мне так край как интересно, что тут они будут без меня творить…
— Дорогой Иван Матвеич, не могу… — Степан развел руками и присел перед Игорьком. — А сейчас, большой Игорь Михеев, давай прощаться.
— Я не большой, я еще мальчик.
— Ну и дети пошли, — шутливо взмолился Степан, — не знаешь, как с ними и говорить.
— Не знаешь, потому что своих не завел, — сердито заметил Матвеич и тут же осекся, увидев, как вздрогнули плечи Степана. Он попытался сгладить промашку: — Шут их знает, они теперь такие… и взрослые с ними не всегда сговариваются…
Но вышло еще хуже. Пахомов совсем поскучнел, захваченный своей думой. Прощался спешно. Игорька потрепал по голове, Николаю пожал руку и пошел к калитке. Он знал, что надо что-то сказать, ну, хотя бы еще раз поблагодарить хозяев, но не мог заставить себя произнести ни слова. Когда вышли за калитку, Степан благодарно глянул на провожавшего его Матвеича. Старик все понимает, ему не надо объяснять, что с ним сейчас происходит.
На автобусной остановке Матвеич заговорил о Елене Сергеевне. Он знал, что о ней сейчас думает Пахомов, стал рассказывать, как «ей, бедной, было плохо тогда, когда Степан уехал, и как она переборола себя и все наладила».
— Ничего она не наладила! — не выдержал Степан. — Обманывает себя и других.
Матвеич выждал какое-то время, а потом, будто он и не слышал этих сердитых слов, тихо, но твердо сказал:
— А ты ее, Степка, все же не замай. Не надо смущать человека, раз он сам того не хочет. У нее семья.
Пахомов стоял перед Матвеичем, готовый вновь взорваться. Ему было что возразить старику, но он сдержался и, когда стал подходить автобус, обнял его за костлявые, ссохшиеся плечи и шепнул:
— Я помню твою науку, Матвеич, помню.
9
— Что же мы сделали со своей жизнью?.. — Голос Елены Сергеевны дрогнул. Она хотела еще что-то сказать, но подбородок ее мелко задрожал, а губы так и не разжались. Степан отвел взгляд, но руки невольно потянулись к ее плечам. Она не дала себя обнять, задержав его руки в своих, а когда он попытался их высвободить, прижала к себе и уткнулась лицом в его плечо. Так они несколько минут молча слушали друг друга. Елена Сергеевна еще сильней сжала его руки и зашептала: — Как же вышло… как же, Степан?
Пахомов не знал, что ответить. Он шептал ее имя и, вдыхая забытый запах ее волос, целовал лоб и мокрые глаза. Его пронзила эта беспощадная фраза: «Что же мы сделали со своей жизнью?» И хотя она делила с ним вину, Степан знал, что виноват во всем один только он. Он и никто другой отказался от счастья и искривил сразу две жизни.
— Прости меня, Лена, прости, если можешь… Сам себе я не могу, не могу…
Елена Сергеевна замерла в его руках, будто очнулась от поразившего ее беспамятства или сна.
— Разве может что-нибудь изменить твое «прости», разве может?
— Может, Лена, может. — И Степан потянулся к ней, но Елена Сергеевна еще настойчивее отстранила его.
Она уже сидела выпрямившись, вытирая платком глаза. Голос ее обретал спокойствие, и вся она становилась опять такой же далекой и недоступной, какой он увидел ее в КБ на заводе и какой она вошла к нему в номер четверть часа назад.
— Жизнь нельзя пережить заново, а если бы и можно было, то я не хочу. Не хочу, не хочу, не хочу! — Последние слова Елена Сергеевна произнесла как заклинание, и, когда Пахомов попытался сказать: «У нас еще…» — она резко выкрикнула: «Замолчи!» А потом еще дважды будто успокаивая себя, тихо произнесла это «замолчи», и Степан понял, чего ей стоило прийти к нему и какие душевные силы она тратила на каждую фразу.